13:47
Я МНОГО ПОМНЮ… Рачков П.А. Часть 2

Я МНОГО ПОМНЮ…
записки ровесника страны советов

Начало » » » Я МНОГО ПОМНЮ… Рачков П.А. Часть 1

ДОМОТКАНЫЕ ШТАНЫ

Вам приходилось носить домотканые штаны? А я носил. Вы читали рассказ Ушинского «Как рубашка в поле выросла»? А я сам видел, как рубашка, подштанники и штаны вырастали из льняного семечка.
Было это в годы испытания мужика на выживаемость, в годы вываривания его в пролетарском котле, о чем мечтал Троцкий (и что блестяще осуществил на практике Сталин, разделавшись с Троцким и троцкистами!).
Помню частушку тех лет:
На березе сидит Ленин,
держит серп и молоток.
— Почему, скажи мне Троцкий,
люди ходят без порток?
На Пятом году советской власти деревенские люди, терпеливо ждавшие от нее улучшения, поняли, что не дождутся от новых купцов ни ситчику на бельишко, ни черноты на штаны и верхнюю рубаху. Поняли и начали вносить в избы ткацкие станы, которые уже давно лежали в разобранном виде на чердаках.
Всю зиму при свете лучины и в сумерки мама чесала лен, колотила его в ступе пестом и пряла, пряла и пряла. В доме пять мужчин и одна она женщина. Заветные куски льняного полотна, отбеленного щелоком и на снежном насте весенним солнцем, припасенные на саван, — все пошли живым на белье. Мама сама умела кроить и шить.
Перед тем как внести ткацкий стан в избу, где он займет почти все свободное пространство, шла большая подготовка. Крутились нитки на основу, сматывались на воробах для утка. Счет шел на пасмы. Посчитав готовые мотки, мама кидалась прясть для основы или для утка, чтобы потом из-за этого не держать в избе стан лишнее время. И без него тесно.
Потом начинала сновать, то есть натягивать основу. Укрепив и зажав концы на навое (деревянном вращающемся съемном валу, вставляемом между боковинами стана), намотав на него всю длину будущего холста, другие концы она пропускала через бёрда, крепила их и зажимала на другом валу, на который будет сматываться готовое полотно. Это самая трудная работа. Маме помогал сноровистый Миша. И я, конечно, тут же крутился и все спрашивал: «А это что? А эта куда проденешь?» Надо отдать должное моим родителям, они никогда не отвечали: «Не твоего ума дело». Наоборот, они терпеливо и обстоятельно объясняли всю технологию нового для меня дела. В иных случаях мама говорила: «Узнаешь в свой черед». И когда приходил этот черед, звала: «Гляди!» И показывала, хотя это и замедляло ее работу.
Отец научил меня ровно тесать, пилить, строгать, подшивать валенки просмоленной дратвой и тонкими веревочками. Научил аккуратно свивать их изо льна. С мамой освоил плетение корзин, лаптей. И так врезалось в память, что на старости лет плетение стало моим хобби. Оно врачует душу и тренирует пальцы: не по возрасту крепкими становятся. Корзиночки, вазочки, хлебницы, сплетенные из лозы, украшают наш стол.
Родители не знали педагогической науки, но хорошо помнили завет: «Учите ближнего на собственном примере».
Льна стали сеять больше. Заезжие купцы теперь его не покупали, не меняли на дефицитные соль, сахар, спички, мыло.
Читая эти строчки, иной улыбнется: «Эко горе, люди стали носить холщовое белье. Да это же очень дорогое белье. Не всякому доступно». Но каким трудом оно добывается! Сколько требуется усилий! Если только перечислить все операции, какие проходит лен от посева до готовой рубашки — страницы не хватит.
Большая часть труда падала на мамины руки. Мы, мальчишки, старались помочь ей. Особенно Миша. Деревенские бабы, видя его почти во всех делах рядом с мамой, называли не по фамилии, не по отцу, как остальных братьев, а по маме — Миша Ефросиньин, словно он рос без отца. Отец не обижался. Миша один из всех нас (включая отца) мог подоить корову, состряпать обед. Пытался испечь хлеб. Однако вечная нехватка муки не позволяла маме доверить ему такое дело.
И задумала мама наткать нам грубого холста для верхней одежды. Напряла ниток потолще, какие прядут для мешковины. Завела стан. Первые же вершки полотна показали, что куртки и рубахи будут на славу. Отбеливать такие холсты не надо. Их хорошо бы покрасить, а чем? Фабричных красителей днем с огнем не найдешь.
Отец придумал покрасить корой дуба или корон ивы, ольхи. Дядя Андрей Комаров, сапожник, научил, как пользоваться естественными красителями. Ольха и ива давали слишком рыжие тона. Дубовая кора красила темнее, с лиловым оттенком. Из-за малой посуды окраска получалась неравномерной. Готовые штаны были похожи на теперешние джинсы. Отец с удовольствием надевал их на пашню. Ему завидовали другие мужики и спешно красили свои холсты, чтобы не ходить будто в исподнем. В домотканых и домокрашеных щеголяли Миша, Гриша и я. А старший брат Саша, работавший писарем в волостном совете, не отважился надеть «штуки эти». Ему мама сшила брюки из своей юбки. Черный, как жук, материал портила выработка вроде кружевницы, говорившая о женской ее природе. Зато цвет не сравнить с дубовой корой.
Журналисты не приметили такого патриотического почина, не бросили лозунг: «Сам пряду, сам тку, сам ношу!». Подхвати они тогда «новизну», проклюнувшуюся в советской деревне, глядишь, не мы у американцев, а они у нас покупали бы джинсы, и не хэ-бэ, а льняные.
Русский лен всегда был предметом экспорта. Власти отбирали его за бесценок. Однако бабы ухитрялись утаить хоть малую толику на нитки, на дратву.
Русский мужик более, чем пролетарий, способен выжить в трудных условиях, Но упаси нас бог от повторения такого опыта!

О ШКРАБАХ

О советской школе, о ее первых шагах написаны тысячи книг. Хочу добавить к этому многотомью несколько своих страниц.
Мой старший брат Саша успел окончить Спасскую земскую школу до революции. Ходил за пять километров. Его научили каллиграфическому письму, арифметике, бойкому и вдумчивому чтению. Все декреты и циркуляры новой власти на дашковских сходках читал Шурка Рачков. Родители гордились этим. За красивый почерк его держали писарем в волостном совете, платили жалованье. Первоначальные знания были довольно основательны. Не учась более ни в каких заведениях, ни на курсах, он работал бухгалтером цеха Кольчугинского завода, потом начальником машинно-счетной станции Рижского завода ВЭФ.
Братья Михаил и Григорий ходили уже в Карандышевскую школу, построенную земством перед первой империалистической войной. Школа ближе в два раза, чем Спасская. Вижу ее, краснокирпичную, стоящую посреди деревни. Она построена без излишеств, но и не просто коробкой, как стали строить позже. На первом этаже два класса, один довольно большой, другой поменьше, большая раздевалка: у стены вешалка и просторный зал, где зимой и в плохую погоду дети могли побегать и даже поиграть в чехарду.
На второй этаж вела крашеная лестница. Там квартира учителя: две комнаты и кухня.
Точно такие школы я видел потом и на Тамбовщине и в других областях, построенные посреди села или на краю.
Мне кажется, тогдашнее земство удачно разработало типовой проект, позаботилось и о детях, и о их наставниках. Живя при школе, учителя могли больше времени отдавать ей.
Внешний вид здания не портил села. Кладка без особых затей, однако проемы для окон и дверей имели распушки и украшающие выступы. Над крылечком взметнулась башенка со шпилем, над печными трубами — кружевные колпаки из жести. Второй этаж возведен не над всем нижним. Получился уступ, который не портил, а украшал здание. По красоте своей сельская школа занимала второе место, уступая первое храму.
Брат Михаил до революции закончил три класса, четвертый — при Советах. Не стало там порядка. Наш Миша и два брата Парфеновы устроили себе «каникулы». Уходили из дома, но до школы не доходили, сворачивали в лесочек, там складывали под елку ранцы, шли в поле за картошкой, потом пекли ее в костре. Не имея часов, возвращались домой когда придется. Мама дотошно спрашивала: «Что задано?» Миша поначалу находчиво отвечал: «Повторить вчерашнее», потом стал теряться, и был уличен в «дезертирстве». Мама хотела вздуть, а отец заступился: «Учитель у них сбежал». — «Как, и этот сбежал?» — «Сбежал. Наши дезертиры об этом еще не знают».
Григория учил портной не грамоте, а своему ремеслу. Брат старательно вырезал выкройки воротников, рукавов, какие-то «гривенки». Вырезать их было не из чего. Газеты, если приходили в деревню, сразу расхватывались на цигарки.
— Зря обувь бьет, — сказала мама. — Саша, ты хоть поучи его.
Года три ходил Гриша в новую школу. Парень дисциплинированный, любознательный, схватывал бы на лету, да нечего. Писать и считать научился не столько в школе, сколько у старшего брата.
Пришел мой черед. Мама отвела меня в Карандышево. Кудрявый круглолицый учитель принял меня ласково, сказал, что его зовут Леонидом Ивановичем. Он мне понравится. Мама радовалась, что власти взяли настоящего учителя. «Видно, намучились с портными да сапожниками всякими».
Леонид Иванович был сыном нашего Спасского священника отца Ивана Похвалынского.
До школы я умел читать н писать, знал наизусть много стихов, которые заучил вместе со старшими братьями. Мама уверяла, что читал не хуже Гриньки.
«Человек, и зверь, и пташка —
все берутся за дела.
С ношей тащится букашка,
за медком летит пчела».
Или:
«Из школы дети возвратились.
Как разрумянил их мороз!
Вот у крыльца, хвостом виляя,
Встречает их лохматый пес.
Они погладили барбоску.
Он нежно их лизнул в лицо»...
И т. д.
Но блеснуть декламацией в школе мне не довелось. За пять лет старые учебники износились, многие попали под запрет за их «буржуазную направленность». Учителя приказывали ученикам вырывать или заклеивать страницы, вымарывать отдельные строки с «буржуазным и поповским духом». В том стихотворении, где «за медком летит пчела», помню слова: «помолясь, за книжку дети. Бог лениться не велит». Это же чистейшей воды религиозная пропаганда, «поповщина». «Бог лениться не велит». Нашли авторитет. Но переделать на «вождь лениться не велит» не дерзнули.
Словом, железной метлой выметались безыдейные стихи. А новых стихов, отражающих грандиозный размах эпохи, поэты революции еще не написали. Они вошли в школьную программу через несколько лет. Помните? Вот они:
«Бей, барабан!
Бей, барабан!!
Бей, барабан борьбу!!!»
Или чуть позже:
«Барабаны эпохи бьют!
Барабаны эпохи бьют, бьют, бьют!!!»
Эти стихи отлично отражали эпоху. Действительно, барабанили и били, били и барабанили под лозунг вождя: «кто кого!?» Слава богу, я не успел вдосталь набарабаниться. Леонид Иванович подчевал нас Некрасовым, Никитиным, Кольцовым. Но это потом, а пока я первоклассник. В конце второй недели Леонид Иванович послал записку моему старшему брату Саше.
Второгодник Ванька Семенов сказал: «Ужо держись, Рачица-горчица, — видя, что я не понимаю, растолковал: — Записки посылают, когда надо всыпать. «За что?» — недоумевал я. Оказалось, учитель просил Сашу не всыпать, а благодарил: «Вы хорошо подготовили братишку к поступлению в школу. Ему скучно с малышами. Мальчик он рослый. С вашего согласия я его переведу во второй класс».
И я стал учиться во втором классе. Бывало и трудновато, но по чтению и письму я не уступал второклассникам. На первых порах Саша помогал. Радовался я переходу во второй класс не потому, что сокращался год учебы в начальной школе: главное, что я догнал своего приятеля Серегу Парфенова, годом старше меня! Теперь мы вместе.
Прошло месяца два, и учитель снова послал со мной записку Саше. Передал ее не в классе, а в раздевалке, когда все столпились, разбирая одежду. Ванька Семенов тут же протрубил: «Рачицу-горчицу переведут в третий класс!» Записка была не запечатана. Семенов и второгодник по прозвищу Тьян атаковали меня так, что записка оказалась у них в руках. Но эти грамотеи и прочесть не смогли. Разобрали несколько слов и одно из них: «плохой». Кто плохой, не поняли.
«Это про меня», — решил Ванька.
Я тоже ничего не понял, так как Леонид Иванович писал мелко, совсем не так, как на доске в классе. Низкие широкие буковки соединял длинными черточками. А Саша прочитал легко. На вопросительные взгляды родителей ответил:
— Почерк у Павлика плохой. Будем вырабатывать.
— Как? — спросил отец.
— Леонид Иванович даст совет: исписать одну-две тетради по трем косым линейкам, как пишут в первом классе.
— Где теперь найдешь такую тетрадь? — загоревала мама.
У Саши сохранились недописанные тетради. Он аккуратно отрезал чистые листы и выдавал мне каждый день по одному листику, заставляя списывать с книги Льва Толстого.
Ох, как мне это не понравилось. Казалось, пишу уже довольно мелко. По моим понятиям, это хорошо. Если надо, я мог бы и еще мельче писать. А меня заставляют выводить буквищи по трем косым. Но если учитель просит, а брат, которого я люблю больше всех, требует, то надо писать по трем косым крупно, крупно.
И случилось чудо! Исписав десятка полтора страниц крупными буквами, старательно выводя их с нажимами в нужных местах, я не узнал свой почерк!
Потом, уже взрослым, я и сам давал рецепт Леонида Ивановича для исправления «докторского» почерка. И всегда успешно.
Ванька Семенов допытывался, что там в записке, но так и не узнал. Мою застенчивость, связанную с приходом в школу, где все ребята не из нашей деревни, напряженность в связи с переходом во второй класс; Ванька принял за врожденную робость. Он старался своими средствами снять с меня скованность. Для начала требовал:
— Рачица-горчица, добеги до печки — дам миллиард!
— Что ты к нему пристаешь, — заступалась Маша Турыгина.
— Он не умеет бегать, — объявил Ванька.
Весной, когда вокруг школы просохло, Леонид Иванович организовал соревнование по бегу. У нас говорили: «Бег в перегонышки». Семенов встал рядом: «Буду подхлестывать Рачицу-горчицу». Бежать два круга. Я еще на первом круге заметно оторвался от Семенова, а к финишу пришел раньше на четверть круга. С той поры он не предлагал мне добежать до печки за миллиард. Шумливый бедолага не знал, что мы с Серегой Парфеновым половину пути в Карандышево и обратно идем «на рысях».
Когда мы слышим песню «Учительница первая моя», каждый вспоминает свою первую учительницу. А я вспоминаю Леонида Ивановича Похвалынского, коренастого, с большой шапкой мягких кудрей. Он сумел взять в руки озорных карандышевских детей, большей частью пастушат. Карандышево славилось выучкой профессиональных пастухов, уходивших за сорок и более верст. Отправляясь под Орехово или Собинку, отцы брали с собой мальчишек. В школу они приходили после Покрова.
Наши Дашки были в плотницкой стороне. Карандышевские про нас говорили:
«Если бы не пакля да не мох,
плотник бы подох».
А мы про них пели:
«Почему охрип пастух?
Он пасет до белых мух.
Белы мухи полетят, —
пастухи домой катят».
Фактически учебный год в Карандышевской школе начинался после Покрова. Учитель так и строил программу. Без учебников, тетрадей, чернил, карандашей. Чернила научились делать из наростов на дубовых листьях. Эти яблочки величиной с орешек дают черный сок, которым можно писать. Научились делать и тетради из любой бумаги. Сшивали нитками и линовали с помощью квадратика.
Квадратики помню у каждого ученика. Мой отец выстрогал мне и Сереге Парфенову из березовой дощечки. Даже по два: один «экономный», другой «просторный». Работа, где требуется строго выдерживать все четыре грани, не пустить на конус, не завалить на трапецию, где одна излишне снятая стружка могла испортить все дело, карандышевским пастухам оказалась не по зубам. Сделанные ими квадратики давали неровные и косые промежутки между линейками. Семенов, отличавшийся хорошим глазомером, страдал от этого. Иногда, смирив гордыню, просил у меня «правильный квадратик».
Не было карандашей. Оставшиеся от старших братьев исписаны до последнего вершка. Держать в пальцах такой описок трудно. Портится почерк. Буквы получаются корявые. Отец ухитрился наращивать длину карандаша. Аккуратно стесывал грани коротышки и приклеивал выструганные лучинки. Ванька Семенов завидовал мне. У него — два голеньких стержня, когда-то выпавших из древесины. Он пробовал их зажать в лучинках, связывая нитками. Но только поломал стержень. Показывая мне половинки, сказал:
— Может, твой отец сделает нам два карандаша?"
Отец сделал.
— Вот тебе и твоему приятелю Семенову, — сказал, вручая карандаши, заточенные стамеской.
Семенов меня зауважал. И мы с ним стали настоящими приятелями.
В привилегированном положении оказались те, кто имел грифельные доски. Они заменяли бумагу и карандаш. Хорошо служили при записи заданий на дом.
...Много, много лет спустя, выйдя на пенсию и поселившись во Владимире, я первым делом поехал навестить родные места... Карандышевской школы нет. Ее разобрали по кирпичику на ремонт печей, так как нового кирпича в округе не нашлось. Наших Дашков и полутора десятков других соседних деревень нет. На их месте ни кустика. Все перепахано и заросла конским щавелем и бурьяном.
А спустя еще двадцать лет, работая во Владимирском областном архиве, я внимательно ознакомился с папкой Юрьев-Польского отдела народного образования. Там есть сводный статистический отчет за десять лет советской власти. Чем интересовалось начальство в юбилейном году? Кого учим — в классовом разрезе. Первой строкой идут дети бедноты — опоры власти, их 13%, середняков 86% и один процент — дети кулаков. Всего к началу 1927—1928 гг. училось 11 329 детей.
Второй вопрос: кто учит детей? Учительство уезда в классовом разрезе. Тут первой строкой идут рабочие. Но их мало, всего 10%. Учителей из крестьян — 30%, из служащих — 15%, прочих (наверное, из ремесленников и военных) набралось 9% и последней строкой шли из духовенства — 30 процентов! За десять лет упорной и жестокой борьбы с поповщиной и поповским отродьем большевики не смогли избавиться от учителей, вышедших из классово чуждой среды. Каждый третий учитель был сыном или дочерью попа. Они имели среднее образование. А у учителей пролетарского происхождения не было его! С высшим образованием в уезде нашелся всего один старенький учитель. К общей цифре в 320 он составлял 0,3%.
Нагрузка на учителя высокая — 35.4 учащихся (11329:320). Старые опытные учителя покинули советскую школу, 55% имели стаж от одного года до пяти лет.
Любопытен документ, названный «Сведения об учителях и школах уезда». Фактически это анкета, портившая кровь гражданам страны Советов. Учителя — все до единого! — на разноформатных бумажках отвечали на циркуляр РОНО №83 от IX. 1930 года. Для большинства самым трудным был вопрос: «социальное происхождение». Выходцы из духовенства, написав: сын или дочь священника, — спешили добавить: умер тогда-то. Или писали: «сын бывшего священника». Мой учитель Леонид Иванович Похвалынский крупно с нажимом синими чернилами написал: «сын служителя религиозного культа». А Николай Иванович Тихонравов ответил так: «сын крестьянина, исполнявшего должность дьячка».
Циркуляр спрашивал о национальности. Ответ: «великоросс». Если бы так ответили лет пять спустя, ретивые комиссары, пожалуй, обвинили бы в великодержавном шовинизме.
Учителя-выдвиженцы писали беспомощно плохо. Каждому второму поупражняться бы по методу Леонида Ивановича по трем косым, чтобы исправить почерк. На вопрос: «занимаемая должность», только Леонид Иванович и еще две пожилые учительницы ответили: «учитель», «учительница», остальные написали: «школьный работник», или совсем неблагозвучно, но тогда модно: «шкраб».
Не могу понять, чем не понравилось комиссарам от просвещения слово «учитель»? Ведь они сами, хотя большей частью недоучки, но все-таки учились не у шкрабов! Видно классовое чутье, подсказало им, что в слове «учитель» нет пролетарского духа. Шкраб, конечно, звучит революционнее.
Как хорошо, что это грубое уродливое слово, оскорбляющее слух нормального человека, не дожило до того дня, когда Михаил Матусовский писал песню о первой учительнице. Цензор внес бы поправку, и мы бы пели: «Шкраба первая моя». Попробуйте пропеть. Революционно!
В сводной форме отчета требовались данные по годам, начиная с 1917-го. Все школы, кроме Юрьевской II ступени, за первые пять лет советской власти вместо цифровых данных написали наискосок по всем графам: «сведений нет», «сведений нет». Пять лет уездная власть (очевидно и губернская, и всей страны) не имела никаких сведений о народном образовании!

ЗИМНИЙ КОНЬ

Спасскую волость закрыли. Волостным селом стало Ратислово, а волость Калининской, хотя М.И. Калинин никогда в наших краях не был. Но прежде чем в Ратислово переехали сотрудники, отремонтировали барский дом: надо было починить крышу, полы, сделать перегородки. В бригаду плотников вошел мой отец, знающий толк в этом деле.
Уходил он в Ратислово до свету, а возвращался затемно. Однажды, работая с напарником на чердаке, папаня мой среди всякого чердачного хлама разглядел донельзя изломанного крупного игрушечного коня. Завернул его в фартук и принес домой.
— Погляди, Павлик, какого я тебе коня принес,— сказал папаня улыбчиво, развертывая фартук.
Вид у коня был жалкий. У него не хватало трех ног, голова болталась на одном чахлом ремешке, глазницы пустые, спина и бока ободраны, нет ни хвоста, ни гривы. Вместо шлеи и уздечки болтались обтрепанные ремешки черной клеенки. Видно, валялся он на чердаке много лет и уцелел потому, что ни на что уж больше не годился.
— Зачем ты принес такую рухлядь? — спросила мама. — Я думала, ты там дельное что нашел, а он вон чего выглядел. И не лень тащить это за пять верст?
— Ничего ты не понимаешь, — продолжал улыбаться отец. — На этом коне маленькие барчуки гарцевали по паркету. Погляди, как красиво он выбрасывает копыто! — показал на единственную уцелевшую ногу.
— А где другие ноги? — спросила мама.
— Сделаю.
— Из чего ты их сделаешь?
— Из дров.
— Да разве такие сделаешь?
— Сделать-то сделаю. Но не обязательно такие.
— А какие? — заинтересовался я.
— Потом увидишь.
— Когда?
— Завтра у нас воскресенье. Вот и примусь за коня. А ты покуда найди две подходящие пуговицы. Покопайся у мамы в мешочке. У нее там много этого добра. Мы эти пуговицы вместо глаз вставим.
Едва дождался я, когда отец примется за коня... Не отходил от папаньки ни на минуту. Он пилил, тесал, строгал. А я все спрашивал: «А это что будет?». «А это зачем?» Наконец, по тому, как папанька прикладывал круглое поленце к корпусу коня, я догадался, что это он заготовил ногу. Вон и еще три таких кругляка. Мне они шибко не понравились. Разве у коня такие ноги? Вон уцелевшая-то, словно живая, с черным копытом. А он, словно нарочно, отвинтил хорошую ногу, отложил в сторону и совсем не глядит на нее. Значит, у коня и одной хорошей ноги не будет. Смотреть стало неинтересно. Я грустно вздохнул и отвернулся.
Отец понял мои мысли.
— Ты не гляди на ногу от барского коня. У тебя будет крестьянский конь. Барский ему не родня. Он ведь, ты думал, сам бегал по паркету? Как бы не так... Его слуги барские за веревочку водили. Он ведь был на колесиках, значит, летний.
— А у меня какой будет?
- У тебя будет самоходный зимний конь. Сядешь на него и помчишься без всяких слуг.
— У-у, здорово!
И опять стало интересно глядеть на отцовы жилистые руки, как они пристраивают коню гриву и хвост. Мама для такого дела не пожалела, достала с полатей прядь золотистого льна. Передавая отцу, сказала:
— Такой гривы и у барского коня не было!
В ее мешочке нашлись подходящие пуговицы, которые отец посадил на клей в пустые глазницы. Голова коня сразу стала как живая. Отец прикрепил ее к корпусу сыромятными ремнями.
— Гляди, Павлик, как голова поворачивается направо, налево, вверх, вниз. Что? Некрасиво, говоришь? Так ремни и гвозди закроются. Под обшивку пакли положим.
У мамы нашлась пакля. Она сама скроила и сшила обшивку, обтянула коня. Потом сказала:
— У барчуков он был сивый, черногривый, а у тебя получится Пегашка с золотистой гривой.
«Интересно, как папанька сделает копыта? Будет ли Пегашка выбрасывать, как прежний конь?» — думал я. Но что такое: там, где должны быть копыта, отец запилил с двух сторон и сколол стамеской, оставив шипы. «Это же не копь, а козленок будет».
— Погоди, Павлик, — отец опять угадал мои мысли. — Сейчас мы ему приделаем самоходные копыта. — Он достал из-под верстака березовые полозки, заготовленные для санок. — Вот какие копыта будут у твоего коня. Одно копыто на две ноги.
Достав из-за уха огрызочек мягкого карандаша, отец сделал разметку и принялся долбить в полозках гнезда, в которые точно вошли ноги коня. Для прочности связал черемуховым вязком верхушки полозков. В избе запахло черемухой.
— Принимай, Павлик, коня! Ну-ко, сядь, поставь ноги на полозки. Вот так.
— И правда, самоходный получился, — сказала мама.
— Завтра на горе твой конь всех обскачет!
— Почему завтра? Хочу сегодня.
— Сегодня мы его подкуем ледяными подковами.
Отец зачерпнул из ведра ковш воды, вышел во двор и там полил «копыта», то есть полозки. Погодя немного еще раз полил.
Наутро мне не терпелось подняться с конем на горку. Мальчишки, как нарочно, не спешили. А какой интерес кататься одному на самоходном зимнем коне, какого нет ни у кого во всей округе. Наконец-то, постукивая салазками, появились Серега и Колян Парфеновы. Вон и Ванька Сучков.
Ух, как они меня обступили! «Дай, дай прокатиться!» Дам, конечно. Но ведь я сам еще не попробовал, не знаю, как Пегашка бегает.
Отец сказал не зря: «Обскачет всех!». Пока мальчишки на санках разбегались, я на Пегашке был уже в низу горы. Там перед воротами, ведущими за околицу, обычно наметает много снегу. Саночникам приходится делать дополнительный разбег, чтобы выкатиться за околицу, а мой конь взял этот сугроб с ходу и покатился еще пуще.
Снова меня обступили мальчишки.
— Дай!
— Дай прокатиться!
—У-у, жадина! — это Ванька Сучков.
Ротастый Ванька просто рвал у меня из рук поводок. (Отец веревку прикрепил к голове Пегашки, а это уже поводья). Мне хотелось, чтобы первым прокатился не Сучков, а Серега или Колян Парфеновы, но Ванька не давал мне шагу ступить.
— Пусть он первый, — уступил Серега Парфенов.
Ванька сунул мне в руку веревку от своих санок и мигом выкатил Пегашку на самый верх горы. Не успел я сказать, что разбегаться не надо, Сучков уже разгонялся. Он вскочил на Пегашку, едва не упустив его из рук, и помчался. Пока мы на санках катились до околицы, Ваньки и след простыл.
— Где он? — спросил я с тревогой в голосе.
— Наверно, с кручи сверзился, — догадался Серега.
Так и есть! Пегашка домчал его до крутого обрыва. Ванька без шапки, весь в снегу выкарабкался из-под кручи.
— А где Пегашка? — спросил я дрогнувшим голосом.
— Там, — отмахнулся Сучков.
Он тянул руку, надеясь, что кто-нибудь его поднимет на бровку. Но никто не спешил ему помочь. Вот к краю обрыва подошел Серега. Ванька еще сильнее стал тянуть руку. А Серега вдруг как прыгнет на плечи! Ванька аж скользнул под снежную корку. Серега двинулся дальше по вспоротому снегу и шагах в десяти от обрыва обнаружил Пегашку и Ванькину шапку.
— На, получай! — кинул шапку Ваньке, и стал вытаскивать забурившегося коня.
Я хотел скатиться на помощь, но Серега крикнул: «Не прыгай сюда!» Он подал, мне Пегашку с отломанной и болтавшейся на одном ремешке головой. Мы с Коляном помогли Сереге выбраться. Я стоял над Пегашкой, не в силах ничего сказать.
— Тебя за это надо поколотить, — сказал Колян Ваньке.
Серега с Коляном жалели Пегашку, как своего. Им тоже хотелось прокатиться на нем с ветерком. Мы, наверно, поколотили бы Ваньку, хотя он и был старше нас года на полтора. Он почувствовал, что мы все заодно, перестал карабкаться вверх, а выполз на снежную корку и покатился, как пустое ведерко. На пологом месте вылез из оврага и побежал домой, забыв про санки.
Мы с Серегой пробовали приладить голову Пегашке, но она не держалась, болтаясь, как подсолнух на надломленном стебле.
Как прийти домой? Что сказать отцу? Как поглядеть ему в глаза? Решил: «Пробуду на улице долго-долго, пока отец не уснет на своей лежанке». Я так бы и поступил, но отец, накинув старенький полушубок, сам пришел на горку поглядеть, как я катаюсь на Пегашке?
Взглянув на коня, потом на меня, он зачесал затылок.
— Это Ванька Сучков с кручи сверзился, — заступился за меня Серега.
— Не горюй! — сказал отец, — мы эту голову так пришпандорим, что и круча будет нипочем!
На другой день я снова катался на Пегашке, катался по очереди с Серегой и Коляном. Ванька Сучков к нам не подходил и близко.
Вот так мне подфартило от переезда Спасской волости в Ратисловский барский дом. Саше, брату, тоже повезло, потому что по летней тропе до Ратислова гораздо ближе, чем до Спасского.

ИСТРЕБЛЕНИЕ КОРНЕЙ И ДУХА

Электричка подходила к Владимиру. Слева по ходу поезда проплыли купола и кресты древнего Успенского собора. Они напомнили мне старушек, совсем не похожих на тех, что митингуют у музея Ленина.
Те старушки жили в конце двадцатых годов. В ту пору среди прочих кампаний и битв большевики объявили войну церкви. На Владимирской земле было много храмов. Стояли они на самых видных местах. В полуверсте от Дашков есть небольшая возвышенность, на которой пересекаются дороги, идущие от Авдотьина на Спасское и от Фетинина на Ратислово. Отец мой любил остановиться на этом перекрестке, поглядеть на все стороны. И меня приглашал вместе с ним посмотреть.
— Сколько храмов настроили мужики юрьевские! Как они украшают землю русскую! — И начинал считать, называя церкви. — Это наша Спасская, всегда беленькая стоит, Фетининская, Рождественская, Калитеевская. — Он поворачивался в другую сторону и продолжал: — Новобусинская, ее не всегда видно, бывает, облака закрывают. А это Ратисловская. Вон на взгорке в зелени белеет — Семьинская, правее Авдотьинская, за ней Пречистая гора, Лыково, Чеково, Железово, Косагово, Симизино, — называл он то церкви, то села, в которых они стояли. Шестнадцать храмов насчитал!
Я часто в мыслях выхожу на эту возвышенность и, как бывало отец, считаю храмы. Не помню, как они пережили первое ограбление, проведенное под лозунгом борьбы с голодом. Я тогда мал был. То ограбление творилось по декрету ВЦИК от 23 февраля 1922 года «Об изъятии церковных ценностей...» Подлатать дыры в бюджете за счет церкви можно. Но истинный смысл этого сатанинского документа глубже. Он раскрывается в секретной записке Ленина Молотову для членов Политбюро. Там есть поистине страшные слова: «Чем большее число представителей реакционной буржуазии и реакционного духовенства удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь проучить эту публику так, чтобы на несколько лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать». Провести профилактические расстрелы. И это не в пылу революционной борьбы, а на пятом году советской власти.
Это был ничем не спровоцированный широкомасштабный разбой на самом высоком государственном уровне. Им мало ограбить, надо еще расстрелять, и, как можно больше, неповинных людей.
Пройдет несколько месяцев, и рука, написавшая: «чем больше нам удастся расстрелять, тем лучше», не сможет держать в пальцах перо. Он еще некоторое время будет диктовать, но и язык сделается непослушным. Но партия подхватила установку вождя и проводила ее с широким размахом.
Священники жили, как правило, рядом с церковью. Ночью приезжали чекисты, будили перепуганную, обычно многочисленную семью попа. Он отдавал наиболее ценные вещи из храма без всякого сопротивления. Уверен, если бы приезжали не чекисты, а просто представители уездной власти, не мочью, а белым днем, собрали бы прихожан и попросили бы церковные ценности для борьбы с голодом, приговор схода был бы: «отдать!» Но тогда не было бы повода для массового расстрела невинных людей.
Второй поход большевиков на православную церковь за искоренение духа его был перед самой коллективизацией. В газетах появились сообщения о закрытии то одной, то другой церкви «по просьбе верующих». Потом спохватились, стали писать иначе: «по просьбе граждан, переставших верить в бога, понявших, что религия есть опиум для народа». Стали сбрасывать колокола и кресты. Нашу Спасскую церковь несколько раз объявляли закрытой, но богомольным старушкам удалось отстоять. А в Авдотьине и в Ратислове закрыли. Нас, пионеров Карандышевской школы, водили в Ратислово поглядеть, как будут сбрасывать колокола и кресты. Безбожники имели в виду дать нам урок бесстрашия. Вот, мол, какие мы, ничуть не боимся бога. Значит, его нет. А если бы он был, то непременно заступился бы за верующих и наказал нас. А он и пальцем не пошевелил.
Но бог их наказал. В ту минуту, когда сбрасывали многопудовый колокол, никто не упал с колокольни, ни с купола, и когда сбрасывали да так и не смогли сбросить крест: очень прочно был закреплен. Наказанием им стали молчаливые плачущие старушки и другой деревенский люд, окруживший церковь. Старушки всхлипывали, утирали слезы и шептали молитвы. К ним подходил долговязый активист из бедняков Антошка, называвший себя ярым коммунистом. Мне показалось, что он дрогнул. Обычно горластый, в этот раз говорил тихо:
— Поймите, старухи, леригия — пиум для народа.
В переводе с Антошкиного «научного» это означало: «религия — опиум для народа».
Старушки отмахивались от него, как от сатаны, и пуще ревели. Активисток-заступниц переписали. Потом двух увезли в Юрьев. Одну, немощную совсем, отпустили, а другой предъявили обвинение па 58-й статье: пропаганда религиозных взглядов. Больше в селе не видели. А отпущенная бабуля в дальней дороге простудилась и умерла от воспаления легких. Отпевала ее попадья, так как священник был арестован.
Обезглавленную церковь, лишенную колокола, выделявшегося среди других густотой звука, превратили поначалу в КПЗ (камеру предварительного заключения), куда сажали самогонщиков, конокрадов и местных хулиганов. Потом она стала складом горюче-смазочных материалов. Как ни глумились, окончательно сокрушить не смогли. Разрушение завершило время и дождь. Вода проникала через проломы в крыше, образовавшиеся при снятии креста. Их никто не заделал. Над куполом зазеленели березки и ивы.
Бесовский спектакль, показанный детям, имел результат, противоположный задуманному. Столько лет прошло, а я вижу жалких старушек у церкви, сравниваю их с упитанными, хорошо одетыми, в меховых шапках, стоящими под красными флагами у музея Ленина.
Что защищали те далекие старушки? Веру свою. Ведь каждую из них крестили в той церкви, которую жестокие люди пришли порушить. Они в этом храме венчались. Крестили своих детей. Здесь отпевали их близких. И теперь они с ужасом думали о своем конце. Где их отпевать будут? Кто попросит бога сотворить им вечную память, если всех священников трясут, многих арестовали? Тогда еще не ввели обычай хоронить с музыкой. Да тем старушкам страшно было и подумать об этом. Вот они и шли к церкви и защищали ее от поругания тихими слезами. Это их единственное оружие. Сердце сжимается, как вспомню эту картину.
Ленина в ту пору уже не было в живых. Но верные ленинцы исполняли его кровавый завет: побольше расстрелять реакционного духовенства.
А ведь мы полагали, что это Сталин учинил погром православных храмов, истребление священников — Ленин, мол, не допустил бы такого надругательства.
Говорят, первый президент России Борис Ельцин на каком-то богослужении не так держал свечку. Не держал! Держал в церкви свечу, а не наган. А тот первый советский правитель (он именовал себя председателем Совнаркома) приказал побольше расстрелять по этому поводу реакционного духовенства.
Сыновья и внуки тех несчастных старушек, когда настал час, пошли защищать родную землю от чужеземных захватчиков. В моей родной деревне Дашки к тому времени оставалось 11 домов. В них пришли 13 похоронок.
Маршал Конев в своих мемуарах рассказывает, как просил Сталина не торопить взятие какого-то города, чтобы уменьшить людские потери. Вождь ему ответил: «Этого материала у нас хватает». Вот так. Люди уже не люди, не «братья и сестры», как он их называл в своем обращении, когда вышел из состояния прострации, не «друзья мои», а всего-навсего материал, который можно не жалеть. Потом со спокойной совестью говорить, что партия все делает для блага человека.
Но было бы неверным жестокость и беспощадность относить только за счет «волевого» характера Сталина. Теперь мы знаем, что это в самой природе большевизма идти напролом, не считаясь ни с какими, жертвами. 75 лет мы были материалом для их утопических идей.
Деревенские старушки защищали свой храм, свой уклад жизни, свое право быть похороненными по-христиански. Их дочерей и младших сестер мы иногда видим, проезжая через богом забытые деревни. Они, десятилетиями работавшие в колхозах «за палочки», сидят теперь на завалинках у ветхих избушек с потухшими взорами, положив на колени натруженные руки. Большевики наплевали на их слезы, разрушили их храмы и вековой уклад жизни.
А что защищают эти, у музея Ленина? Защищают напористо, даже агрессивно. Они очень быстро усвоили, что руганная ими демократическая власть не арестовывает за то, что ее бранят. Сами, три четверти века попиравшие права человека, они требуют от демократов, чтобы те соблюдали человеческие права, по крайней мере в отношении их особ.
Этому очерку я хотел дать название «Глумление», но, поразмыслив, зачеркнул. Ведь глумление — это ироническое издевательство, Нет, тут глубже. Пожалуй, можно бы озаглавить: «Вандализм» — бессмысленное уничтожение исторических и культурных ценностей. И опять забраковал. Потому, что делалось это со злым умыслом. Бессмысленным варваское разрушение было только для большинства исполнителей. А те, кто вдохновлял на уничтожение наших святынь, ставили определенную цель: уничтожение русского духа, корней народа, превращение людей в Иванов не помнящих своего родства. Такими легче управлять. Этой же цели служило и забвение русской истории, которая, якобы, началась только после октябрьской революции. Изучение ее сводилось к изучению истории коммунистической партии, Потом и саму историю партии свели к биографии товарища Сталина.
Отнюдь не бессмысленным было домогательство Лазаря Кагановича получить разрешение на уничтожение храма Христа Спасителя. В кинохронике промелькнула его бесовская радость при виде храма, разваливающегося от мощного взрыва. Тут уничтожалась вера, память о погибших в войне с Наполеоном и красота. Так действовали чужеземные завоеватели, и то наиболее жестокие.
Нет, это не примитивный вандализм, а осмысленное целенаправленное действие, подкрепленное всей мощью пропагандистской машины. Именно в те годы выходил журнал «Воинствующий безбожник». Не просто безбожник, а воинствующий. Особой рьяностью и злобой отличались Минея Израйлевич Губельман и Ефим Придворов, известные большевики, как Емельян Ярославский и Демьян Бедный. Сергей Есенин отхлестал тогда Демьяна. Из уст в уста переходили строки, автором которых считался Есенин:
«Ты сгустки крови у креста
копнул, как толстый боров.
Ты только хрюкнул на Христа,
Ефим Лакеевич Придворов».
Так великий русский поэт отнесся к надругательству над святынями.
Пришлось и второй вариант заголовка зачеркнуть и написать: «Истребление корней и духа». Так будет точнее.

ВЫЖИГАНИЕ

«Сокрушим зеленого змия!» Такой плакатик висел у нас дома. На плакатике было несколько картинок, рассказывающих о том, сколько бед бывает от самогона. На первом месте:
Порча хлеба и картошки,
отнятых у Глеба и Антошки».
Потом в том же стиле раешника под горящим домом крупными буквами:
«И пришла самогонщику кара:
все погибло в огне пожара».
В самом низу плакатика нарисован сморщенный человечек и надпись:
«Вот что сделалось с Самсоном,
как спознался с самогоном».
Не знаю, много ли у Глеба и Антошки отнял самогон хлеба и картошки; ничего не могу сказать и о морщинах на лице Самсона, а о пожарах могу подтвердить. Деревенские самогонщики горели в прямом смысле слова довольно часто. Возможно оттого, что по пьянке плохо обращались с огнем, а может их «выкуривали» жены спившихся мужей.
Поздней осенью 1925 года (возможно 1926 г.) в деревне Карандышеве случился пожар. Пока пригнали пожарную машину, пока раскатали кишку, пока прочистили сразу засорившийся храповик, огонь смахнул дом и надворные постройки. Мужики и бабы с ведрами отстояли соседние дома, стоявшие близко к горевшему. Справедливости ради надо сказать, что одного соседа спасли не мужики с ведрами, а березы и ветла преградили огню дорогу. Их здорово опалило. Они безжизненно опустили опаленные ветки, на сторицей отплатили тому, кто их посадил, кто не поддался искушению срубить морозной зимой на дрова, не убрали, чтобы дать свет на грядки.
Вместе с дашковскими мужиками и ребятами прибежал на пожар и я. И тут зазвенел колокольчик, все ближе и ближе слышался стук копыт. Из тьмы, сгустившейся вдали от пожара, на свет вылетела сказочная тройка: огненно-рыжий коренник, в пристяжке гнедые. Над коренником высокая расписная дуга с все еще позванивающим колокольчиком. С длинного полка соскочили четыре молодца в начищенных до блеска золотистых шлемах. Вскоре прибыла огромная длинная бочка, везомая парой резвых коней. Молодцы в касках быстро раскатали рукава, чего-то покрутили, повинтили, — сплющенные брезентовые рукава сразу сделались круглыми. По огню ударила тугая струя воды. Молодцы в блестящих касках, казалось, играючи качали воду.
В считанные минуты остатки пожара были смяты и потушены. В ход пошли невиданные раньше мной длинные шесты с крючками и пиками на концах. Потом я узнал, что это багры. Я завороженно глядел на слаженную работу фетининских пожарников. Мужики тоже восхищались их работой, хвалили за то, что за восемь лет не растеряли той выучки, которой фетининцы славились при барине. Карандашевские, мол, запустили пруды, а машина, купленная для них еще земством, поржавела. Дружина пожарная только на бумаге числится. «А клюнул красный петух, они и растерялись».
Потом мне приходилось видеть работу городских пожарников, они тоже ловко работали. Но в памяти остались сверкающие шлемы фетининских дружинников.
Залив последние головешки, фетининцы быстро, словно на учении, свернули мокрые рукава, поставили машину на полок и покатили домой, позванивая колокольчиком и подсвечивая фонарем.
Без крова осталась молодая одинокая толстушка. Ее никто не утешал. Я услышал зловещее слово: «самогонщица». Потом: «Так ей и надо. Мужиков привадила». «Они, чай, по пьяному делу и спалили».
Прошло три дня — и опять в наших окнах отблески пожара. И опять с недоеденными кусками в кармане побежали в Карандышево. На этот раз местная «кишка» работала исправно. Но много ли надо деревенской избе под тесовой или соломенной крышей? Спасли хоть соседей, и то слава богу. Деревенские пожары страшны тем, что «красный петух» перелетает с крыши на крышу с легкостью необыкновенной.
Примчались опять фетининцы. Они быстро осмотрелись и не стали развертывать свои снасти. Бочку фетининской воды, привезенной за три километра, бабы вылили на затухающие головешки.
И опять я услышал в толпе зловещее слово «самогонщик». Вслух вычисляли, чья очередь гореть. Через пару дней предсказание сбывалось. Если не через два, то черед неделю. Ждали тихой погоды. Шесть раз той осенью мы бегали в Карандышево на пожар со своими ведрами. По разумению толпы «теперь должно прекратиться». И точно, прекратилось.
Несомненно, это было выжигание самогонщиков и шинкарей. Способ жестокий (ведь могли пострадать и невинные соседи), но очень надежный. Ратиловские власти на это смотрели сквозь пальцы.
Самогонщиков в деревне узнают по бражному духу. Они это поняли и подались со своими змеевиками в лесную глушь, в глубокие овраги. Тут на бражий дух никто не придет. А на дымок, поднимающийся над лесным оврагом, могут наведаться. И не кто иной, а Прокопий Щеников, ратисловский милиционер.
Шли мы однажды с Сергеем Парфеновым из школы опушкой леса, видим, у большого ясеня стоит Проша-бочка, прозванный так за полноту. Пальцем эдак подзывает нас и тихо говорит:
— Ребята, помогите мне накрыть самогонщиков.— Мы улыбнулись: нашел помощников. А он серьезно: — Вы ничего не будете делать. Только в засаде пошумите, палками по кустам пошуруете.
Завел он нас, куда мы боялись ходить, — к самому глубокому оврагу, который назывался Чертовней. Ближе к берегу оврага Проша подкрадывался, как тигр к добыче.
— Глядите! — сказал нам тихо.
На дне оврага, заросшего травой, стояли два бидона, ведро и много бутылок. В откосе вырыт приямок, над ним подвешена какая-то посудина, под ней горели дровишки. На траве сидели двое. Один с острым крючковатым носом, черными тонкими усами, другой круглолицый, бритоголовый. Они подняли глиняные кружки, чокнулись, выпили, прикрякнули и принялись жевать лук с черным хлебом. Тут перед ними, как из-под земли появился. Проша-бочка с наганом в вытянутой руке.
— Не двигаться! — скомандовал Проша и крикнул в нашу сторону: — Мужики! Оставайтесь там. Я тут один.
Мы с Серегой, как нам велел дядя Проша, устроили шумок, колотя палками по орешнику, не показываясь на глаза самогонщикам.
— Вяжи их! — крикнул Серега елико возможно грубым голосом.
Проша связал самогонщикам руки, привязал к березе, потом взял палку и начал крушить «технику» и посуду. Запахло дурманом. Ему долго не удавалось разбить одну темную бутылку. Палка проскальзывала по ней. Тогда Проша развернулся и ударил ее поперек. Разлетелась.
— Пошли в кутузку! — скомандовал, угрожая наганом.
Самогонщики покорно вскарабкались по откосу оврага и пошли впереди Проши в Ратислово, где была КПЗ.
А мы с Серегой спустились на дно оврага. На донышке одной разбитой бутылки было несколько капель самогона. Серега бережно поднял, помочил кончик языка и брезгливо затряс головой. Не удержался и я, лизнул каплю жидкости. Боже, какая гадость! Какое дьявольское зелье! Сполоснуть бы язык, но боязно: вместо воды хлебнешь самогона.
Отвращение, полученное там в овраге, держалось во мне долго. Я не мог смотреть на пьющих нормальную «рыковку» за праздничным столом. Первую рюмку водки меня, уже женатого, научил выпить свояк Дмитрий Иванович.
— Ты, Паша, когда подносишь рюмку ко рту, не дыши носом, опрокидывай и сразу нюхай корочку хлеба.
С городским самогонщиком я встретился летом 1959 года в Тамбове, где я тогда работал в книжном издательстве и жил на частной квартире у самогонщика, такого тихого, что я до случая, о котором хочу рассказать, и не догадывался, что мой хозяин красит свой нос своим первачом.
В том году вышли новые «Правила дорожного движения». Их надо было срочно напечатать. Меня плотно атаковал начальник областной ГАИ Александр Иванович. В день получения сигнальных экземпляров мне пришлось изрядно задержаться. Александр Иванович отвез меня домой на своей фирменной машине. У крылечка вышел из машины, пожал мне руку за хлопоты и уехал.
Хозяин видел это в окошко.
Поздно вечером у него появилась молодая женщина с узлами и мальчиком лет пяти. Потом ко мне пришел хозяин и сказал, что это его дочь.
— Поцапалась с мужем... Придется вам искать квартиру.
С большим трудом нашел комнату, переехал. Потом узнаю, что дочь от хозяина сразу же ушла. С мужем она не ссорилась. Сцена была разыграна для того, чтобы избавиться от жильца, «работающего» в милиции. «И видно, не рядовым, если подполковник привез домой и руку жмет».
Так я пострадал от самогона, никогда не брав его в рот.


Далее » » » Я МНОГО ПОМНЮ… Рачков П.А. Часть 3

Категория: Павел Рачков | Просмотров: 360 | Добавил: Николай | Рейтинг: 0.0/0