16:00
Село Любец и его окрестности. Часть 1

Село Любец и его окрестности

Голицын С. М. Село Любец и его окрестности: Повести, очерки.— М.: Советский писатель, 1989.—304 с.

Читательскому вниманию предлагаются яркие, увлекательные очерки о владимирской деревне, полные искрящегося народного юмора, метких этнографических наблюдений, описаний народных славянских обычаев, бытующих на современной почве.

История села Любец

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

У каждого, даже самого малого, селения есть своя история, порой весьма интересная, идущая от веков незапамятных.
Если усердно поискать по архивам, где хранятся древние акты, да прислушаться к деревенским старикам, передающим народные предания, да поразмыслить над событиями, происходившими в разные эпохи и по всей Руси, и близ того селения, то удастся восстановить более или менее достоверно его историю, начиная от самого далекого прошлого.Имя князя Андрея Боголюбского до сих пор живет в памяти народной по всей земле Владимирской, коей он владел с 1157-го по 1174 год. По крайней мере десяток тамошних озер, клязьминских стариц, отдельных селений названы его именем — Андреевыми или Андреевскими.
Согласно летописи, в 1163 году он на ладьях со своей дружиной плыл вниз по Клязьме и, по преданию, остановился ночевать на ее правом берегу, под сосновым бором. Утром поднялся он на высокую гору, глянул вверх по реке, глянул вниз по реке и увидел на противоположном низком левом берегу Клязьмы черемуховые, осыпанные белым цветом рощи, увидел дальние лесные просторы... И будто сказал он:
— Любо мне здесь!
По его велению построили на том месте сторожевой пост и назвали его Любец (ударение на первом слоге).
Однако недавние археологические разведки это предание полностью опровергли. Возле горы, с которой князь Андрей якобы любовался заклязьминскими далями, ученые обнаружили следы сельбища и курганы, почти сровнявшиеся с землей, и определили, что еще в X веке здесь жили переселившиеся с киевских земель славяне; значит, селение существовало еще за двести лет до Андрея Боголюбского.
Откуда же происходит столь поэтичное название одного корня со словами «любить», «любоваться»?
На Днепре расположено село Любеч, некогда древнейший город, ровесник Киеву. Оттуда были родом Малуша Любечанка — мать Владимира Святославича, князя киевского, по прозванию Красное солнышко, а также ее брат Добрыня, кого молва народная превратила в былинах в славного богатыря Добрыню Никитича.
С городом Любечем был связан съезд князей, когда в 1097 году Владимир Мономах созвал своих сородичей, тщетно пытаясь примирить их между собой.
Переселение мирных землепашцев-славян с южных степей на север шло в X и в XI веках. Почему переселялись? Почему покидали тучные, дававшие обильные урожаи нивы?
А не было на юге защиты от воинственных кочевых племен. Сперва авары, за ними печенеги, позднее, в XII веке, половцы на быстрых конях внезапно нападали на славянские селения по Днепру и по его притокам, жгли избы и землянки, а мирных жителей грабили, убивали, брали в плен, угоняли с рабство.
Тяжко стало жить на юге Руси. Целыми деревнями покидали люди свои жилища, снимались семьями, оставляли земли дедов и прадедов — Киевщину, Переяславщину, Волынь, Черниговщину — и плыли на длинных ладьях вверх по Днепру, далее по Десне, далее волоками перетаскивали ладьи на Оку, с Оки на Клязьму, добирались до Ростова, до самой Волги.
Сурово встречали их глухие края Залесские, великими трудами корчевали они леса, распахивали тощие, неплодородные земли. По зимам одолевали их лютые морозы. Но зато в дремучей глухомани жилось спокойно, ни один враг туда не добирался.
Переселяясь, несли славяне в своих сердцах горькую тоску по разоренной, покинутой родине. Именовали они прежними, милыми душе названиями те реки, города и веси, где рубили новые избы, где копали землянки.
Так малые залесские речки получали киевские и черниговские прозвания — Лыбедь, Трубеж, Почайна, Ирпень (на юге—Рпень), Нерехта. А на северных землях встали города — побратимы южнорусских: Переславль-Залесский, Звенигород, Галич, Стародуб, Коснятин.
Видимо, тогда же от переселенцев с днепровского Любеча получило свое имя и селение Любец.
Когда Андрей Боголюбский был убит своими боярами, три года на Владимирской земле бушевала смута, пока власть не взял младший брат Андрея Всеволод, за свое многочисленное потомство прозванный Большим Гнездом. После его смерти в 1212 году к востоку от Владимира образовалось княжество Стародубское, доставшееся седьмому, самому младшему сыну Всеволода — Ивану. Западная граница этого княжества видимо проходила по речке Нерехте недалеко от села Любец. Сколько там было тогда дворов — неизвестно, может быть, всего три-четыре.
В 1237—1238 годах татаро-монгольские полчища хана Батыя напали на землю русскую. Они взяли приступом стольный град Владимир, жителей его перебили, а потом разделились на несколько отрядов и устремились дальше; один из отрядов пошел на восток, по льду Клязьмы, через княжество Стародубское.
Среди сметенных завоевателями сел, несомненно, был и Любец. При приближении врагов жители зачастую успевали укрыться в лесах, а потом возвращались, вновь строились. Так возродился и Любец.
В конце XIV — начале XV веков стали на Руси основываться не в городах, а по глухим местам малые монастыри, видимо, тогда же возник монастырь и в Любце.
Первое документальное упоминание об «Успенском, что на Любецком рожку, монастырьке» (Рожок — холм на берегу реки, с трех сторон омываемый водою) относится к 1462 году, когда великий князь Московский и всея Руси Иван III особой грамотой указал, что данный монастырей подчиняется его «государеву двору», а не митрополиту московскому. Уменьшительное название обители доказывает, что монахов в ней было немного.
Сто лет спустя, в 1569 году, был составлен любопытнейший документ — закладная одного из потомков Ивана Стародубского — князя Ивана Васильевича Пожарского, который был, видимо, на два поколения старше знаменитого воеводы Дмитрия Михайловича.Много княжеских родов пошло от Ивана Стародубского, порой они владели всего несколькими деревнями, среди них были и князья Пожарские, чьи земли находились недалеко от Любца.
Не от хорошей жизни Иван Васильевич заложил свои вотчины суздальскому Спас-Евфимиеву монастырю, чьи богатства наживались ростовщическим путем. В числе свидетелей заклада называется: «Отец мой духовный Любецкнй поп Елеуферий». Значит, в то время Любец существовал не только как монастырь, но был также крестьянским селом, в церкви которого служил священник, бывший духовником Пожарского.
С XVII века сохранилось уже много документов о Любецком монастыре, который, так же как и село Рождествено-Коврово, будущий город Ковров, стал собственностью все того же Спас-Евфимиева монастыря.
Любецкий монастырь оставался небольшим, однако достаточно состоятельным. Монахи владели перевозом через Клязьму, рыбными ловами, соседними деревнями — Бельковом, Погостом, Лихачёвом, Ельниковом, Суханихой; на монастырской земле в Любце ежегодно проходила многолюдная ярмарка, также дававшая доход монахам.
В 1693 году вместо двух пришедших в ветхость деревянных церквей построили одну, кирпичную, побеленную известью,— церковь Успения Богоматери.
В 1764-м был издан указ — отобрать большую часть земель у монастырей, а все малые обители закрыть. Закрыли и Любецкий монастырь. Церковь стала сельской, приходской, а крестьяне села Любец и соседних деревень стали именоваться «экономическими», то есть государственными; крепостного права они никогда не знали.
До самой революции любецким крестьянам жилось плохо, урожаи с песчаных земель были скудными. Чтобы как-то прожить, мужчины возили известь и строительный камень из ближайших каменоломен во Владимир, Суздаль, Иваново, Шую, за зиму делали по пять — семь ездок.
К началу нынешнего века в селе насчитывалось двадцать четыре двора. Кроме дома священника, все избы были крыты соломой, зимой сугробы наметало до самой крыши.
По рассказам дедов, скучно жилось в селе. Долгими зимними вечерами женщины пряли пряжу и ткали холсты, ребятишки — и то далеко не все — ходили за три версты в деревню Погост в двухклассную земскую школу, девицы и парни собирались в какой-нибудь избе на посиделки.
А после революции Советская власть дала любецким крестьянам пойменные луга на противоположном, левом берегу Клязьмы. Гражданская война помешала — не сразу люди стали разводить скот, не сразу пришел и село достаток.
В двадцатых годах построились в Любце вдоль реки на горе в два порядка дома-пятистенки: то три окошка на улицу, два — в сад, то все пять — на улицу; были они крыты осиновой, точно серебряной, дранкой.
Побежала затейливая резьба по оконным наличникам, по причелинам да подзорам, кружевом завилась над крылечками и на малых теремках чердачных окошек! Над водосточными трубами по углам крыш словно железные цветы выросли. А стены, срубленные из вековых елей и сосен, выглядели темными, суровыми...
Славился Любец церковью, стоящей на конце села за оврагом.
Умели наши предки выбирать места, где строить. Воздвигли они храм не на вершине горы, а немного ниже по склону, чтобы Клязьма текла прямо к ней, у подножия заворачивала бы и несла свои воды дальше.
Так гребцы, проплывая вниз и вверх по реке, видели церковь издалека. И с другого берега клязьминской поймы она видна отовсюду. Охотники, рыболовы, грибники, пробирающиеся там меж многочисленных озер- стариц, не могли заблудиться. Колокольня, как белый маяк, указывала им дорогу; шатровая, словно гигантский карандаш, она была поразительно пропорциональна. Неведомый талантливый зодчий воздвиг ее не слишком высокую и не слишком приземистую, а такую, как мера, красота и глаз ему подсказали. Сам храм — одноглавый куб — он оставил почти без украшений. И лишь вокруг окон повел тонкую резьбу по фигурным, побеленным известью кирпичам наличников...
Во время реставрации была обнаружена половина огромной белой каменной могильной плиты. По краям ее шла плетеная лента каймы, а буквы одна за другой выстроились высокие, узкие: «Лета 6660 (то есть в 1652 году) апреля 5 дня преставился...» А кто преставился (умер) —остается загадкой.
Не однажды предпринимались поиски второй половины плиты, но пока безуспешно; так и неизвестно, кто же под ней был похоронен...
Таковы исторические факты, связанные с древним владимирским селом Любец, какие мне, автору этого сборника, удалось разыскать.
Ну а какова там жизнь теперь и что нынче происходит в селе- и в его ближайших окрестностях, пойдет рассказ на следующих страницах.

НАЧИНАЮ РАССКАЗЫВАТЬ

Еще до войны занесла меня работа во Владимирские края, на берега Клязьмы, в окрестности села Любец. Отсюда ушел я на фронт, а жена с двумя маленькими сыновьями осталась в Любце; записалась она в тамошний колхоз, стала работать кладовщиком, а сыновья пошли в школу за три километра, в соседнюю деревню Погост.
Жили они всю войну в сравнении с другими эвакуированными семьями, неплохо, завела жена козу и поросенка, в огороде копалась. После войны вернулась моя семья в Москву, и я вскоре к своим присоединился.
Мы никогда не забывали гостеприимные клязьминские берега, в иные годы проводили в Любце отпуск. А когда стал я в 1960 году только писателем, то купил на краю села домик и вот уже почти тридцать лет провожу там весну, лето и осень, книги пишу, с пристальным вниманием наблюдаю за жизнью села и его окрестностей и все, что мне кажется любопытным, заношу в свои блокноты; сейчас у меня их добрый десяток набрался.
За последние годы владимирские, ярославские, московские селения, те, что близ больших дорог раскинулись, несомненно похорошели. Многие хозяева крыши домов железом или шифером покрыли; старались они принарядить свои жилища, обшивали стены поверх бревен узкими дощечками наискось в елочку и красили их яркими красками, оконные наличники — в два цвета, а крышу — третьей краской.
Расцвел по селам Нечерноземья новый стиль 60—70—80-х годов XX века. Так похорошели все тридцать домов в Любце.
Но, увы, хозяева их были чаще люди приезжие; так несколько художников, восхитившись красотой любецких окрестностей, купили там дома.
С нарастающей тревогой начал я замечать, что молодые коренные жители Любца один за одним переезжали за шесть километров в город Ковров или куда-то совсем далеко, продавали дома наследники после смерти родителей.
Да, конечно, в городе щедрее награждали, нежели в совхозе, ну и скучала молодежь в селе, зимою снегами занесенном. Вот н покидали один за другим дедовские дома.
Запустели окрестные поля, и на зиму оставались жить в Любце одни старожилы. Многие из них мне рассказывали разные истории о прежнем житье-бытье, а я их байки записывал. Жена, знавшая их всех еще с военных лет, тоже рассказывала мне про каждую семью, про каждый дом интересные истории.
Об отдельных любецких старожилах и их судьбах и пойдет речь на ближайших страницах.

1. ДРУГ

В первый же год нашей жизни в Любце случился в ближнем лесу пожар. Лесник бегал по всем домам, поднимал народ. Поспешил и я, захватил лопату, побежал за другими.
Пожар был низовой, дымился сухой мох, языки пламени ползли по прошлогодней траве, вспыхивали маленькие сосенки и елочки.
Тогда в Любце еще много народу жило. Очень быстро сбили огонь, успели прокопать канавку, чтобы не пустить дальше пламя. Рядом со мной орудовал лопатой немолодой мужчина и все шуточки отпускал насчет женщин, какие старались невдалеке, но к огненным языкам приближаться опасались. Женщины, разумеется, огрызались. Я узнал, что шутника зовут Андреем Никаноровичем.
Когда последний дымок песком забросали, пошли мы веселой гурьбой домой. Андрей Никанорович зазвал меня к себе, обещал поднести ради знакомства. Он усадил меня за стол в кухне, ведь в парадной горнице принимают лишь в самых исключительных случаях — на свадьбах, на поминках. Достал он из подпола соленых огурцов, полез в шкафчик и вытащил бутылку. А там живительная влага на самом донышке оставались.
И он, и его жена Пелагея поняли: не иначе как их сын, пока они на пожаре старались, из города приезжал; он знал, где ключ, отомкнул замок, проник в дом и... в общем, «совершил кражу», а затем отправился на рыбалку.
Вконец обескураженные, супруги долго сетовали, извинялись, вздыхали. С аптекарской точностью Андрей Никанорович разделил оставшуюся жидкость на две рюмки, мы чокнулись. Во рту я почувствовал, вроде бы немножко сыро. И все.
А с того малого количества «Московской» и началась у меня с Андреем Никаноровичем большая и неразрывная дружба.
Зимой неизменно я посылал ему поздравительные новогодние открытки, когда весной приезжал, на следующий же день обязательно шел его приветствовать. Он встречал меня всегда радостно, обнимал, целовал, тыкая колючими усами мне в щеку, и все повторял:
— Да как же я тебе рад! Да садись, да садись, да расскажи!
Впрочем, при наших встречах рассказывал все больше он.
На стене парадной горницы висели увеличенные фотографии — портреты отца, бородатого, длиннолицего, тусклоглазого мужика, и деда с курчавой, на две стороны расчесанной бородой, подстриженного в кружок, по рассказам старожилов, великого балагура.
Наверное, в своего деда пошел Андрей Никанорович. Любил он рассказывать про старое, про бывалочное, да еще с шуточками, с прибауточками, и какая на Успеньев день в Любце ярмарка была — с каруселью, с цыганами; со всей губернии съезжались торговцы. А па Фрола и Лавра из деревень любецкого прихода коней приводили, вокруг церкви под уздцы обводили, батюшка каждому в морду святой водой брызгал якобы для конского «благополучия», а они только отфыркивались.
Рассказывал Андрей Никанорович о своем детстве, о деде-балагуре, о тех братьях, какие умерли до моего переезда в Любец, о. единственной любимой своей сестре, которая его самого когда-то вынянчила, о друзьях детства, с непривычной для него нежностью рассказывал о матери.
Пелагея сиживала в сторонке, подперев подбородок ладонью, слушала, улыбалась, однако изредка вставляла:
— Да врешь ты все, врешь.
И тогда ее муж кидал обидное словцо, на минуту замолкал и, переведя дух, с новой энергией пускался рассказывать.
Своим характерным владимирским окающим говорком он сыпал звонкие, незнакомые мне словечки. Пытался я их записывать — для будущих моих произведений, смотришь, пригодятся,— он тотчас же замолкал, подозрительно на меня поглядывал и недовольно буркал:
— Почто пишешь? То негоже.
Ну а наизусть разве запомнишь? Так и пропадали блестки его народной любецкой речи...
Помнится, однажды зимой заехал я по делам в Ковров. Ну как же не навестить Любец, на свой дом не посмотреть!
Шел я семь километров пешком, иначе не добраться. Лес был весь в снегу, снежные шапки на каждой сосновой ветке нависали, красногрудые снегири по едва протоптанной тропинке перепархивали. И тишина словно замерла. Хорошо!
Добрался я до Любца не скоро, закоченевший, продрогший, хотел сперва свернуть к своему дому, да решил отложить до завтра — промерзшие сквозь зимнее пальто спина и плечи настойчиво требовали тепла.
Куда идти ночевать? Да конечно, к Андрею Никаноровичу.
Пошел я мимо занесенных снегами домов, от иных тропинки тянулись к колодцу, у иных, заколоченных, сугробы перед калитками останутся, наверное, до самой весны.
Над домом друга вился из трубы дымок. Знал я секрет, как засов у его калитки отодвигать, вошел во двор, поднялся на расчищенное от снега крыльцо. А в дверь дома пришлось мне крепко подубасить, пока я не услышал встревоженный голос Андрея Никаноровича:
— Кто там?
Я назвался. Он распахнул дверь и тут же, хоть и был в одной рубашке, бросился меня обнимать.
- Проходи, проходи в избу! Раздевайся! Пелагея, смотри, кто пришел! Давай самовар, давай закуску! — все повторял он, радостно улыбаясь сквозь усы.
И уж мы сидим за столом, на тарелке розоватые соленые помидоры, и стоит бутылка, принесенная мною. А улыбающаяся Пелагея на шестке русской печки жарит шипящую картошку. И самовар уже загудел...
Да ведь на самом деле тут не только другу, любому гостю обрадуешься. Зима, тишина. Телевизора Андрей Никанорович так и не завел, радио весь день хрипло урчит, почтальонка через день ходит. Только и дел — попоить и накормить скотину, корова перед отелом не доится. А вечера зимние — ой какие длинные! А тут гость, да еще московский, да еще с бутылкой!
Хорошо мы тогда посидели, поговорили. Устроили меня ночевать на русской печке. От нагретых кирпичей тепло проникало сквозь подстилку, и я как лег, так и уснул.
А утром, еще до завтрака, отправился я в валенках друга свой дом проверить, постоял у калитки, постоял, зашел сбоку, со стороны оврага. Лосиный след вниз к реке спускался. Снег лежал нетронутый, сугробы намело до верха забора, крыльцо занесло снегом. Значит, все было в порядке, никто к дому, недобрый или просто любопытный, не подходил. Вернулся я к Андрею Никаноровичу, так никого на улице и не встретил.
Позавтракали мы с ним, допили бутылку, расцеловался я с хозяевами и пошел в город. Оба они долго стояли у ворот и смотрели мне вслед, пока протоптанная в снегу тропинка не свернула в лес...
Я познакомился с Андреем Никаноровичем и с его женой, когда они уже числились пенсионерами. А до того он работал на ковровском заводе, во время войны получал броню, а Пелагея была сперва колхозницей, потом, как образовался совхоз, туда поступила. И с тех мор осталось за ней право на усадебный участок позади дома.
Как большинство любецких жителей, они держали корову да сколько-то овец, кур. Живность требовалось кормить. И с Петрова дня каждое утро они переправлялись на лодочке через Клязьму.
На обширной левобережной Клязьминской пойме по берегам озер-стариц, промеж густых ольховых зарослей прятались луговины да поляны. Совхозные трактора туда не добирались, а благодаря весенним разливам трава там вымахивала чуть ли не в рост человека.
Косили там любечане из расчета — четыре копны совхозу, пятая твоя. Ну и, разумеется, эту пятую хваткие косцы, и самый из них продувной Андрей Никанорович, навивали куда плотнее, и сенцо в нее бабы подгребали не какое-то осоковое, а из отборных злаков.
Возвращались с того берега, полные лодки нагружали свежескошенной травой либо сеном, причаливали. И мужики тяжелые связки в гору на своих плечах таскали; самая увесистая связка всегда была Андрея Никаноровича.
Но одним сеном корову не прокормишь. Через день любечане возили в город молоко на базар, а оттуда хоть и в нарушение закона, а немалое число буханок черного хлеба в двух мешках, перекинутых через раму велосипеда, доставляли. И опять же мешки Андрея Никаноровича были самые полновесные.
Доход от коровы он получал немалый, а тратил на себя всего ничего, только что с огорода и со скотины; городских лакомств, окромя сахару, не покупал, винцом баловался лишь на праздники, сам пил, как выражался, «в меру».
А деньги копил. По моему совету, не в тайник за божницей прятал, а клал на сберкнижку, чтобы проценты наползали. Сколько он их накопил, никто не знал — ни жена, ни сын, живший в городе. Родители сыну молоко уделяли, когда тот являлся к ним на мотоцикле, но тоже давали «в меру», ну и с участка овощи и картошку ему насыпали.
Андрей Никанорович мне, случалось, жаловался на сына:
— По хозяйству не помогает нисколько. Только на рыбалку на своей тарахтелке прикатывает, а всякую жратву ему давай.
Сын не однажды к отцу подбирался, говорил:
— Чего копишь? Отдай мою долю, машину куплю, буду вас на базар возить.
При таких сыновних поползновениях Андрей Никанорович мрачнел, буркал себе под нос:
— Вот помру, тогда делитесь как хотите... А сейчас не дам и не дам!
Я предпочитал не вмешиваться в их отношения...
Еще была у Андрея Никаноровича дочь. Она выучилась на врача, уехала в Якутию. Через два года на третий приезжала с мужем, с детьми. Ну, они больше на Клязьме, на пляже с утра до вечера жарились...
Андрей Никанорович одевался во всякое замызганное старье, а по праздникам носил хороший костюм, купил две шляпы — фетровую и соломенную, в город когда отправлялся, зимой обувал бурки, летом туфли. А однажды всех любецких поразил: в городской парикмахерской ему покрасили волосы и усы в густо-черный цвет да еще кверху загнули, как некогда у германского кайзера Вильгельма.
Андрей Никанорович изредка приходил ко мне в гости. Являлся всегда один, важно усаживался в кресло, клал трудовые свои, все в мозолях руки на стол и ждал нашего вопроса о Пелагее: почему не пришла?
— А чего ей ходить? Она же у меня некультурная, только нашей беседе мешать будет.
Очень он не любил, когда Пелагея встревала в его блики и уличала во лжи. Пользуясь ее отсутствием, он разливался о всякой всячине: и каким был первым стахановцем на заводе, и какого сома — с человеческий рост — однажды с отцом в Клязьме поймал. А покраснев после второй стопки, он и вовсе несуразицу громоздил.
Если бывали у меня какие приезжие гости, он нисколько их не стеснялся, случалось, рассказывал то, что я и раньше слышал, но с новыми красочными подробностями...
Это все в праздники, а в будние дни по трудолюбию Андрей Никанорович всех любецких жителей обогнал. Усадебный участок его весь, до последней сотки, был обработан под лопату. И он, и Пелагея, коли не возились со скотиной и с сеном, с самой весны до поздней осени пололи, мотыжили, опять пололи, картошку окучивали, грядки поливали.
Когда было разрешено больше скотины держать, они завели вторую корову, да еще телку или бычка на зиму оставляли. Сена требовалось вдвое больше. Андрей Никанорович не только в пойме косил, а и по лесным опушкам да полянкам малые копешки ставил...
Тем временем годы шли и шли... От столь жарких трудов заболели у Андрея Никаноровича ноги, пришлось продать сперва одну корову, через год другую, оставили пару овец и кур.
Как-то пришел я к нему, показал он мне рукой на пустой хлев и заплакал.
— Бывало, подойдешь к Буреночке, меж рогов ее потреплешь, по шее огладишь,— говорил он,— а она глядит на тебя, ждет, когда Пелагея ее доить почнет.
Тут и жена принималась в свой фартук слезы ронять.
Моим приходам Андрей Никанорович радовался по-прежнему, но занятных историй почти не рассказывал, водочку не подносил, а поил меня чаем из зверобоя. И все жаловался на опухшие ноги и на свое бессилие, хотя в огороде кое-как старался, и то больше копалась там Пелагея. Он заметно угасал, выходил из дому хоть и летом, а в валенках, садился на лавочке, грелся на солнышке.
А годы все шли и шли...
В Москве на Кузнецком мосту открылась очередная выставка гравюр, акварелей, рисунков. Пошел и я смотреть.
Перед одним офортом я долго стоял, вглядываясь в тонкие линии, отпечатанные с цинковой доски. Много разных мыслей и воспоминаний возбудила во мне эта небольшая работа художника Гурия Захарова. А он, как и я, каждую весну приезжает в Любец и живет тут до осени.
Название офорта было чересчур длинное: «Последнее лето Андрея Никаноровича...» И далее фамилия моего друга.
Изобразил художник украшенный кружевной резьбой дом в три окошка, покосившийся набок, а перед домом на лавочке сидит старый сгорбленный человек, справа, по ту сторону ворот, стоит маленькая старушка, рядом одинокое дерево, на переднем плане одинокая курица, по небу плывут тревожные кучевые облака... И все...
А сколько в картине угадывается грустных раздумий: время проходит, человек прожил долгую трудовую жизнь, наступило его последнее лето... Отпечатки с офорта люди будут покупать, повесят в своих квартирах и, не зная истории их создания, все же задумаются о многом…
Скончался Андрей Никанорович поздней осенью, когда меня и Любце не было. Весной по приезде я пошел к Пелагее. Она мне очень обрадовалась, заплакала, вздыхая, пошла в парадную горницу и вынесла оттуда пакет в тряпочке.
Оказывается, Андрей Никанорович перед смертью вспомнил обо мне, жалел, что меня на похоронах не будет и, как гроб в могилу опускать, не скажу я прочувствованных слов, чтобы старухи плакали...
Всхлипывая, говорила Пелагея, что отказал покойник подарить мне свою рубашку, какую еще в девичестве сама вышила и жениху подарила, а он ту рубашку только на свадьбе однажды и надел и с той поры в сундук спрятал.
Развернула она пакет, и я увидел косоворотку из тонкого домотканого холста с затейливой узорчатой вышивкой голубыми шелковыми нитками по вороту и по рукавам и витой, также из голубых ниток, поясок с кисточками на концах.
Скинул я пиджак, померил. Вроде и в вороте, и в плечах было узковато. Да разве можно дареное хаять?
Пелагея, продолжая всхлипывать, между тем рассказывала:
Рубашку-то вам он не забыл отказать, а на дом да на сберкнижку никакого завещания не оставил. И для чего мы деньги всю жизнь копили? Для кого трудились? — жаловалась она.— Хоть бы цветной телевизор купили...
Как положено по закону, все, что накопил Андрей Никанорович, было разделено на три части — вдове, сыну и дочери.
Теперь сын с семьей иногда приезжает из города и Любец на машине, наверное, чтобы перед людьми похвастаться: он идет на рыбалку, жена с детьми — на пляж.
Дочь из Якутии приезжает, хоть и не каждый год, помогает матери кое-когда в огороде и опять уезжает.
А мать живет одна-одинешенька, разве что к соседке, такой же горемычной вдове, иногда забежит...
Сколько лет, сколько воды с тех пор протекло!
Рубашку Андрея Никаноровича я однажды решился надеть на похороны одной любецкой старушки, да за поминальным столом ее родные все на меня косились. С тех пор я спрятал рубашку в шкаф: она, пожалуй, больше подходила бы для молодца из ансамбля песни и пляски, чем для пожилого человека. Изредка я ее вынимаю и показываю московским гостям: как-никак, а вещь подлинно музейная. Но ни в какой музей я ее не отдам. Раз добрый друг мне завещал, пусть она у меня и останется.

2. Отец и сын

Со Степаном Афанасьевичем я познакомился очень давно, вскоре после войны, когда в писательском цехе еще не числился, о покупке дома в Любце и не помышлял, а приехали на берега Клязьмы с женой просто в отпуск. И неожиданно попали на свадьбу.
Вообще-то нас позвали, хорошо зная кулинарное искусство моей жены, ну а я получил приглашение, если можно так выразиться, «заодно».
Молодые приехали из городского загса на разнаряженном березками грузовике. Тогда легковых машин во всем районе было раз, два и обчелся, да и все равно до Любца им бы не добраться, такие были тогда дороги.
Грузовик подъехал к дому родителей жениха, и тотчас же его окружила толпа гостей и множество ребятишек. Молодая — в белом платье, в белой фате — выпрыгнула из кабины, где сидела на коленях своего суженого, свидетели и гости выпрыгнули из кузова. В доме закипело торжество.
Чтобы разместить гостей, пришлось выломать перегородку в передней горнице, дополнительные столы и лавки принесли от соседей, расставили «покоем», то есть в виде буквы «П». За средний стол в красном углу посадили молодых, по сторонам сели обе пары родителей, далее разместилась ближайшая родня, в числе их неожиданно оказался и я.
Гостей набралось настолько много, что пиршество происходило в «два стола». Пока пожилые угощались, молодежь отплясывала под гармошку на улице и распевала частушки, а ребятишки толпились вокруг и заглядывали в окна.
Столы, как говорится, ломились от яств, подавали еще и еще, пили вино — белое и красное, самогон, пиво, просто сладкую водичку без всяких градусов, кричали «горько». С каждым новым тостом разговаривали все оживленнее, перебивали один другого.
А мой сосед, Степан Афанасьевич, хозяин дома и отец молодого, выпил полстакана и отставил. Я последовал его примеру и разговорился с ним.
Наверное, он был единственный на пиршестве, кто сидел грустный, и бабьи задирки его не могли раззадорить.
Он мне признался, отчего сокрушается. Вот четвертого сына женит, и опять на городской, как и старших. Значит, и этот покинет колхоз, переедет в город, поступит на работу на завод.
Степан Афанасьевич познакомил меня со старшим своим сыном Константином, таким же худощавым, невысоким, как и он сам. За столом, по старинному обычаю, сыну сидеть не полагалось, он с братьями, с женой, с женами братьев угощал гостей; блюда разносили женщины, братья открывали бутылки и подливали вино.
Улучим минуту, Константин присел на подоконник сзадп меня и завел со мной разговор, о чем, сейчас не помню. Он явно хотел познакомиться, возможно, посоветоваться о чем-то, но подвыпившие гости галдели все вместе да еще пошли песни распевать. Никакого разговора у нас не получилось. Константина потащили разливать вино, и он отошел. Однако его лицо я хорошо запомнил...
Когда мы с женой купили дом в Любце, обстановки в обеих комнатах только и было что две лавки да две иконы, ни стола, никакой посуды. Кое-что мы привезли с собой из Москвы, кое-что купили в городе, иное нам подарили друзья на новоселье, в том числе и самовар.
Вскоре явился к нам Степан Афанасьевич, молча осмотрел кухню, горницу, заглянул через перегородку, осмотрел сени и сарай, вернулся на кухню, укоризненно покачал головой, ничего не сказал и ушел. На следующий день принес он нам такое, что в магазинах не купишь, в и крестьянском хозяйстве пригодится. Он подарил нам для русской печи два ухвата разных размеров и длинную кочергу, а через несколько дней принес собственного изготовления доску с держалкой, чтобы на ней мясо и рыбу резать.
Был Степан Афанасьевич мастером на все руки, на следующий год выложил у меня в бане печь с каменкой, теперь там пар идет такой, что люди выскакивают все красные; да еще по хозяйству, разные мелочи нам переделал.
И никогда никакой платы не брал. Да он за обиду бы счел, коли я предложил бы ему. А вот чтобы за столом посидеть, да с московскими закусками, да чтобы я поставил то, что положено ставить для мужской неторопливой и доверительной беседы, это Степан Афанасьевич крепко ценил, хотя от второй чарки неизменно отказывался. Самым главным было для него — посидеть с «хорошим человеком», то есть со мной.
Работал Степан Афанасьевич пасечником сперва в колхозе, потом в совхозе, а пасека была далековато, за кладбищем, на высоком берегу Клязьмы.
Каждое утро, точно в одно и то же время, видел я тщедушную фигурку Степана Афанасьевича, как он, низко наклонившись, шел мимо моего дома. Если мы копались в огороде, он снимал фуражку, кланялся, но никогда с нами на заговаривал — спешил на работу.
На пасеке стояло до полусотни разноцветных ульев, близко к ней подходить я опасался, знал, что пчел беспокоить нельзя. А издали я много раз наблюдал, как Степан Афанасьевич с сеткой на лице, с дымарем в руках, сам в белом, сомнительной чистоты халате колдует вокруг ульев, вынимает одни рамки с янтарными сотами, вкладывает другие...
В отличие от говорливого Андрея Никаноровича, Степан Афанасьевич предпочитал молчать. Но была одна тема, которая его словно пробуждала, тогда загорались его черные мышиные глазки, он поднимал голову и пускался говорить.
О пчелах, об их повадках, характерах, об их трудолюбивой жизни он мог часами рассказывать, сидя у меня за столом, речь свою пересыпал такими словечками о своих любимицах, каких я никогда не слыхивал; просматривал я как-то справочник по пчеловодству, но и там таких слов не находил, а записывать их не догадывался. Видно, шли они с давних-давних времен, еще когда славяне осваивали здешние земли.
Он все сокрушался: пошто навоз в совхозе зря пропадает, а удобряют поля одной химией, от этой отравы пчелы мрут. Да, не находят они разноцветья на ближних лугах, какие совхозные коровы вытоптали, а летят за реку, в пойму, возвращаются с тяжелой ношей, а коли ветер подует, не остается у них сил лететь и они гибнут сотнями, не долетев до нашего берега, до своего жилья.
Пошел Степан Афанасьевич на пенсию, совхоз поставил другого пасечника. Дела у того сразу пошли чуже: вымирали целые ульи, и от химии на полях, и от разных болезней, подкармливали пчел сахарным варевом, а они, доверчивые твари, уже не летали за душистым цветочным нектаром на луга и за Клязьму, предпочитая наполнять соты хоть и сладким, но безвкусным и безо всякого запаха сиропом.
Теперь у себя на участке Степан Афанасьевич возился вокруг нескольких своих ульев, одетый в тот же замызганный белый халат, с сеткой на лице.
Виделись мы с ним реже, иногда я заходил к нему беседовать. Чаще других сыновей встречал я у него старшего сына. Приезжал Константин из города на мотоцикле по выходным дням, вместе с отцом хлопотал вокруг ульев. Он еще с детских лет постиг сложное и хлопотливое дело-искусство — как получать побольше настоящего душистого меда сперва с ветлы, потом с луговых цветов, потом с огуречных, с липы, с гречихи. Да куда только не летают маленькие усердные труженицы!
Как-то разговорился я с Константином, сказал он мне:
- Хорошо вам тут живется — Клязьма, приволье, воздух какой!
Да, он родился и вырос в здешних местах, любил их, а мне, наверное, завидовал. Но ведь у него же в городе квартира, он и жена в городе работают, дети в школу ходят. В Любец он может приезжать к родителям только по выходным...
Шли годы. Пасеку совхоз перенес поближе к селу, теперь для нее отвели участок недалеко от моего дома, по ту сторону оврага, густо заросшего вязами да ольхой.
Но и на новом месте у нового пасечника дела шли плохо. Иные ульи стояли пустыми, а оставшиеся семьи кормились все больше сахарным варевом.
Шли годы. Скончался Степан Афанасьевич. Я его хоронил. Познали меня на поминки. Так же, как тридцать лет тому назад, покоем стояли в горнице столы и лавки, но народу набралось много меньше, чем тогда.
И опять сыновья не садились за стол, раскупоривали бутылки, разливали вино.
И опять Константин подсел на подоконник сзади меня. Теперь он не был прежний бравый молодец. Как он стал похож на отца, такой же чернявый, невысокий, быстроглазый, с остреньким носиком.
Константин жаловался мне на свое здоровье, говорил, что на пенсию собирается. Хотел рассказать мне подробнее, да его прервал брат — надо скатать в магазин в соседнюю деревню еще за вином.
На следующий день я увидел его на участке в отцовском стареньком белом халате, в отцовской старой сетке, с дымарем в руках. Он ходил между ульями, прихрамывая, заметил меня, подошел, рассказал, что уходит на пенсию раньше срока по болезни: врачи признали у него туберкулез тазобедренного сустава.
— Что же ты думаешь дальше делать? — спросил я у него.
— Что делать? — вздохнул он.— Буду из города к матери ездить, а когда и ночевать у нее. Летом пчел оставлять без присмотра нельзя.
А на следующий год приехал я в Любец, вышел к своему цветнику и смотрю — да батюшки мои! — идет мимо моего забора ну вылитый Степан Афанасьевич, низенький, сутулый, только что прихрамывает.
Это был Константин. Я вышел за калитку, мы разговорились. Он рассказал, что работает теперь в совхозе пасечником. Да, да, по закону разрешается, он и пенсию получает, и трудится в государственном предприятии. И хворь вроде бы пошла на убыль, врачи говорят, совсем пройдет. Вот что нехорошо — квартира-то в городе, там и жена работает, приходится ездить. Что я мог ему посоветовать? Здравый смысл подсказывал — в Любец надо переезжать. Да кто же на такое согласится? Из квартиры со всеми удобствами — да в деревню? А на лето в доме матери собирается народу полным-полно — братья с женами, с детьми, тесно живут...
— А совхозные пчелы как? — спросил я его.
Константин мне рассказал, что хозяйство он принял запущенное, дел невпроворот. Совхоз пошел навстречу, директор обещал, когда в теплицах огурцы зацветут, он прикажет отвезти к ним ульи, а на ближнем поле посеять гречиху. И Константин обещал директору пасеку выправить, сейчас ветла цветет, никаким сахарным сиропом кормить и обманывать пчел он не собирается, даст к осени мед лучшего качества. Они, пчелы, чувствуют, коли их любят.
Не однажды заводил он со мной беседу о пчелах. И, как, бывало, его отец, всегда оживлялся, пересыпал разговор специальными словечками, но, в отличие от отцовской народной речи, шли его словечки из книг, из учебников по пчеловодству.
Были у него две главные заботы. Одна забота — это пчелы, и совхозные, и свои, он их не разделял, одинаково берег и любил. Другая его забота была, как жизнь свою дальше устроить, не раскатывать же между городом и Любцем. Когда об этой своей заботе он со мною заговаривал, то сразу мрачнел, хмурил брови, морщился...
На любецкой улице торчал этаким запустелым провалом пустырь — еще в первые послевоенные годы хозяин в город переехал и дом свой перевез. Теперь на брошенном участке оставалась бесполезная, заросшая бурьяном, а когда-то ухоженная, удобренная навозом земля.
И вот что затеял Константин.
В городе для строительства высоких зданий сносили целый квартал, те, кто там жил, получали квартиры, а свои маленькие дома спешно и за бесценок продавали на дрова.
Константин облюбовал такой обреченный на гибель, но еще вполне надежный для жилья дом и купил его. Братья разобрали его, один из них был водителем грузовой машины, и за несколько рейсов они перевезли стройматериалы в Любец. Их свалили на заброшенном участке и собрались там строить дом для Константина.
Спрашивать разрешения у совхоза или сельсовета было просто некогда. Да Константин был уверен, что разрешат, он же работник совхоза. Написал он заявление, поехал на центральную усадьбу совхоза, а рядом и сельсовет помещался.
Тут пошла канитель.
Директор совхоза дисциплину держал крепко, а к рабочему, да еще хорошему человеку, как говорили про него, «проявлял чуткость».
Принял он Константина любезно, встал, за руку поздоровался, похвалил, что дело на пасеке налаживается. Прочел он заявление, губами пожевал, и сказал, что да, земля на том участке брошенная, совхозу не нужна, если сельсовет разрешит, он тоже подпишет.
Пришел Константин в сельсовет. Председателем была женщина, тоже любезная и тоже проявляла чуткость: когда кто к ней приходил, помочь старалась. А тут она встала в тупик, сказала, что на днях будет в райисполкоме, там посоветуется. Ведь у Константина в городе есть квартира, на каких правах он в Любце собирается дом строить?
— Да ведь я в совхозе работаю,— оробев, возразил Константин,— мне каждый день ездить из города невозможно...
С того дня пришлось ему, наверное, целый месяц толкаться из сельсовета в контору совхоза, опять в сельсовет; потом отправился он в райисполком, сперва к заместителю, потом к председателю. И везде посылали его один к другому, накладывали резолюцию: «На ваше усмотрение».
А стройматериалы, в бурьяне спрятанные, тем временем от дождей мокли, портились.
Приходил Константин и ко мне, жаловался на судьбу, сидел грустный, голову вниз держал. Я ему посоветовал идти в райком партии, к первому секретарю...
Прошло сколько-то дней, он ко мне пришел, от радости говорил с придыханием, черные глазки его так и прыгали. Вот что он мне рассказал.
Секретарь райкома выслушал его со вниманием, вспомнил, что когда-то в молодые годы в нашем совхозе агрономом работал и в Любце бывал, знал совхозную пасеку и даже пустырь, так портивший вид нашей улицы, не забыл.
Нажал секретарь кнопку. Влетела девушка. Он только и сказал ей:
— Соедини меня... — Он назвал директора совхоза и председателя сельсовета и обратился к Константину: — Посиди в приемной, обожди.
Константин вышел, а через пять минут девушка опять позвала его к секретарю.
— Поезжай, дружище, дом строй и о пчелах заботься,— только и сказал он ему на прощание и руку пожал. Константин был в восторге от того внимания, какое ему оказал первый секретарь райкома, и даже с некоторой дрожью в голосе все повторял:
- Дружищем меня назвал, право слово, дружищем.
Потом в сельсовете и в совхозе в два счета его дело оформили.
Пошли мы с ним на пустырь вешки в створе расставлять - будущий дом должен встать точно в линию с соседними…
Только с середины августа началось на пустыре в Любце строительство. Но из-за долгих и нудных хлопот пропали лучшие летние месяцы.
Работали восьмеро — братья Константина, его двоюродные и их сыновья-подростки. Старались лихо, звонко стучали топорами, перекур устраивали через каждые два часа.
Будущего хозяина дома к тяжелому труду не допускали, он больше вокруг ходил с палочкой, прихрамывал, иногда что-то подавал, иногда наклонялся мерить рулеткой. Вместе с ним семенил и суетился старичок из соседней деревни, когда-то широко известный по всей округе плотник, а теперь от дряхлости едва тюкавший топором. Его позвали, как «главного консультанта».
Двигалось строительство, двигалось. Сперва из белого кирпича воздвигли высокий фундамент, на два нижних венца положили свежесваленные в лесу сосны, выше стали выкладывать размеченные, привезенные из города бревна.
Поднимался дом, поднимался. А уж сентябрь был на исходе. Поставили стропила, к ним прибили горбыли решетника, начали крыть листовым железом крышу.
Я подходил, любовался, как усердно трудились добрые молодцы.
Константин, оживленный, повеселевший, мне рассказал, что до холодов, конечно, не успеть. Но самое главное - будет крыша, значит, от дождя и снега стройматериалам защита. А еще дел невпроворот. Ну, что уж с весны. Ведь дом десятки лет будет стоять.
- А какие намечены печи? — спросил я.
Константин объяснил, что в передней горнице выложат голландку, а в кухне русскую печь с плитой. Да, кладка ровного округлого свода русской печки требует большого искусства, не каждый печник за такое берется.
Мне сделалось неловко. У себя в доме русскую печку я безжалостно развалил, вместо нее мне сложили так называемую шведку, берущую менее дров и дающую больше тепла. Да еще я выиграл три квадратных метра площади, но пропал прежний крестьянский уют.
— Да, русская печь, конечно, много места занимает,— говорил Константин, зато как хорошо будет зимой на нее забираться, греть больную ногу. Да и пироги в духовке никогда не выходят такие, как в русской печке...
Добавляю позднее.
Приехал я в Любец весной, смотрю, дом Константина стоит под крышей, и полы настланы. Но сколько же осталось еще работ, чтобы завершить строительство. Если составить список, начиная от крылечных ступенек и до резного чердачного теремка, одной страницы не хватит. Ведь для того чтобы воздвигнут обыкновенный сельский дом, надо столько поставит закрепить, поднять, сложить, прибить, установить. А закончится его отделка, знал я, позовут меня на веселое, как когда-то на любецких свадьбах, новоселье...
Будущего новосела я увидел на участке сзади дома у шести выкрашенных в разные яркие цвета ульев. А сам он в белом замызганном халате, в волосяной маске расхаживал между ними. Он увидел меня, подошел, снял маску, улыбнулся счастливой улыбкой...
И не надо было ни о чем его спрашивать.
А потом я спустился к Клязьме. Река еще не вошла в свои берега, широкая, нежно-голубая, она тихо катила свои воды. Полузатопленные ветлы были усеяны золотыми сережками, на них трудились, радостно жужжа, тысячи пчел.
Куда они летят со взятком: к дому ли Константина или к совхозной пасеке? Летели и туда, и сюда. Так и должно быть. Я знал, что Константин с одинаковым усердием трудился на обеих пасеках. И совхозные пчелы, и свои были для него равны.
А прошло еще сколько-то лет, и закрыли совхозную пасеку совсем. Почему? Мне сказали, что у совхозного начальства и без того много забот. Теперь Константин, изрядно постаревший, возится только со своими пчелами.

3. БАБУШКА ДУНЯ И ЕЕ ДОЧЬ

Кто помоложе был, называл их «бабушка Дуня» и «тетя Люба», а я из уважения величал по имени-отчеству. Но пусть на этих страницах останутся привычные для любецких жителей более краткие их имена.
Бабушка Дуня была старушка низенькая, нос крючком вниз, подбородок крючком вверх, глазки-смородины так и бегали, словно что-то искали. И вся она была быстрая и неуемная непоседа, ни минуты без труда не сидела, все делала скоро, проворно, хотя не всегда тщательно. Пойдет она, к примеру, гряды с дочерью полоть, иные сорняки пропустит, а иной морковный росток выдернет. Тетя Люба полола не спеша, зато до последнего тонкого перышка пырея ползучего, подчистую все лишнее выдергивала. Картошку бабушка Дуня чистила скоро — чик-чик-чик ножичком и в кастрюлю, а сколько глазков оставляла! Тетя Люба с каждого клубня кожуру снимала потихоньку, аккуратненько.
Совсем по-разному они, например, собирали грибы. Бабушка Дуня быстренько обегала березки по всем опушкам, головой вертела туда и сюда и, конечно, много грибов прозевывала.
Тетя Люба искала грибы неторопливо, под каждую елку заглядывала, ветви приподнимала, отодвигала, иной раз лезла ползком, моховые подушки ладонями приминала. И ни одного, самого малого боровичка не пропускала.
Потом, дома, они сравнивали свои коробы. Белые грибы считали, кто больше нашел. Насмешничали.
Они нередко ссорились, правда, тут же мирились.
У тети Любы лицо было обыкновенное, я никак не мог его запомнить. В жизни ей не везло. Муж умер в первый год войны от туберкулеза и оставил троих детей - двух мальчиков и девочку. В колхозе она не числилась, работала в подсобных хозяйствах то от одного городского предприятия, то от другого, то еще где-то, однако каждый год в страдную пору трудилась на колхозных полях.
Когда же вышел закон о пенсиях, отправилась она в те организации, где раньше работала, а иные из них уже много лет как исчезли. Свидетели устно подтверждали, но справок с печатью она за давностью времени почти нигде не смогла достать, а старые справки просто потеряла. Легкомысленной ее вроде бы назвать было нельзя, а подтвержденного документами стажа для пенсии не хватало. Так и осталась она, что называется, «на бобах». Неладно, конечно, получилось, но что делать, закон есть закон.
У тети Любы сыновья выросли, женились, один в город переехал, другой подался далеко, на Украину, а дочь Галя с матерью и бабушкой осталась, кончила школу, начала каждый день в город на работу ходить пешком — семь километров туда, семь обратно.
А бабушка Дуня, как бывшая колхозница, получала пенсию да еще к двум младшим дочерям нередко отправлялась в город гостить — внуков нянчить. Ну и конечно, с участка урожай собирался, да еще куры водились. Словом, жить матери с дочерью можно было, хоть и скромненько.
Нашла бабушка Дуня дополнительный заработок.
Еще со стародавних лет берегся у нее в задней светелке ткацкий стан, именно стан, а не станок, так называют на Владимирщине громоздкую махину, какие сейчас выставляются в краеведческих музеях. Описать ее невозможно, из стольких, главным образом деревянных, частей она состоит.
Когда-то, еще в доколхозные времена, каждый крестьянин сеял лен и на таких станах бабы и девки ткали из пряжи холст и полотно, за день вырабатывали два аршина, по-нынешнему — полтора метра. Теперь прялки, веретена, донцы и станы давно покоились в светелках, чуланах и на чердаках или, безжалостно расколотые на дрова, сгорали в печках. Всякие материи и готовые платья куда проще стало покупать в магазинах.
Однако древнее ремесло не исчезло, кое-где по деревням убереглось, но совсем не такое, как прежде было.
Стан бабушки Дуни принадлежал ее бабушке, а той достался от ее бабушки или, согласно семейному преданию, еще раньше создал его некий деревенский мастер-умелец.
Выходило, что тому стану не менее полутораста лет, а как бы не все двести.
Ведь и в Киевской Руси ткали примерно на таких станах. Да что Русь! В «Одиссее» Гомера описывается, как царица Пенелопа днем ткала, а ночью холст распускала. Значит, и в Древней Греции подобные станы были?
Так вот, вытащила бабушка Дуня части стана и тряпкой протерла. Под ее руководством внук, Любин сын, их собрал, соединил, склеил. Купила она в городе полную сумку катушек с белыми нитками, натянула их для основы в полсотни рядов, нарезала из цветных тряпок, из старых рубашек и платьев узких ленточек, связала их одну с другом в длинную тесьму. И пошла ткать, да не холстины, а половики.
Работа была, конечно, нудная, однообразная, для живой, хлопотливой бабушки Дуни вроде бы никак не подходящая. Но она перебарывала себя и передвигала челнок рукой то направо, то налево, опять направо, опять налево - с утра до обода и с обеда до вечера, а чтобы одну нитку прижать к другой, нажимала ногами то на одну, то на другую педаль.
И готовый пестрый полосатый половик постепенно выползал из ее стана.
Вообще-то половики и в былые времена ткали по деревням, ткут их кое-где и теперь по разным областям нашей страны, стараются на подобных станах старушки, а молодые у них это ремесло перенимать не хотят, говорят, уж больно скучное оно — все сидишь, наклонив голову, в телевизор и не посмотришь.
И у всех половики выходят разные. Покупают их свои же, деревенские, покупают охотно, в очередь заказывают сразу по двадцать, по тридцать метров и стелют на полах парадных горниц...
Для ковровской районной газеты я изредка пишу статьи. Предложил я однажды тему о половиках. Так от меня отмахнулись.
- Кому они нужны, какие-то половики? Это же не модно, не изящно. Кто в своей квартире их на пол постелит? Да они на циклеванном паркете скользить будут!
Так я и не написал статьи.
Бабушка Дуня ткала половики полосатые. Сперва брала несколько лент одного цвета, потом другого, потом третьего; не очень она разбиралась, какого цвета полосе за какой следовать, чтобы выходило поприглядней, а не думавши, протягивала руку к тому мотку лент, какой ближе лежал. Получались половики с поперечными полосами, безо всякого, если можно так выразиться, «художественного замысла», просто полосатые полотнища...
Был у меня друг, директор школы-десятилетки центральной усадьбы нашего совхоза Федор Иванович родом из Пермской области. Однажды пришлось ему по телеграмме срочно выехать в родное село — скончалась его мать. Когда он вернулся, то привез несколько свертков половиков, но совсем не таких, как у бабушки Дуни. Были они не однообразно полосатые, а состояли из ровных рядов разноцветных квадратов, каждый квадрат размером примерно десять на десять сантиметров. Пару таких, необычных для Любца половиков Федор Иванович подарил моей жене и сказал, что больше их не будет — ткацкий стан своей матери он пожертвовал в тамошний школьный краеведческий музей.
Жена не стала их стелить в нашей парадной горнице вместо прежних, любецкого фасона, а пришила к краю одного из них петельки и повесила на гвоздиках на стену у кровати. Сразу получилось и красивее, и уютнее. Другой половик мы повезли в Москву и тоже там повесили сбоку спального дивана.
По Любцу разные новости расходятся быстро. Бабушка Дуня и тетя Люба явились к нам смотреть дары Федора Ивановича.
Долго щупали они диковинные половики, на свет их разглядывали.
— Хороший половик, хороший,- все повторяла бабушка Дуня с сильным ударением на «о».
— А мы и получше соткем,— добавила тетя Люба с ударением также на «о».
Вообще-то пермские половики были наряднее полосатых любецких. И это их преимущество явно почувствовали и мать, и дочь, но они и виду не показали, хотя их самолюбие было, несомненно, задето. Они попросили мою жену дать им на день один половик.
Что они там с ним делали, не знаю. На следующий день тетя Люба принесла его обратно и сказала:
— Пройдет неделя, позовем вас поглядеть.
Ровно через неделю жена и я вошли в маленький домик бабушки Дуни.
Старушка ткала. Половик выползал совсем не такой, как ее прежние, и не такой, как пермский. Был он весь в пестрых шашечках-квадратиках, собранных в определенный рисунок в виде чередования крупных, как позволяла ширина полотнища, ромбов, по этим ромбам ступеньками спускались шашечки.
Рядом с бабушкой Дуней сидела тетя Люба. Она нам рассказала, что долго разгадывали они секрет пермского половика и поняли, что все дело в основе, нельзя ее нити натягивать не думавши, а надо собирать пучками. И цветные ленты тоже подбирать с разумом.
Так благодаря пермским половикам процесс любецкого ткачества, почти механический, превратился в процесс творческий.
Тетя Люба училась у матери. В отличие от прыткой бабушки Дуни, челнок на стане она передвигала медленнее, нежели требовала ее проворная мать.
Бабушка Дуня не однажды ее корила:
- Что ты, бестолковая, понимать надо! Руки у тебя, что ли, онемели?
Несмотря на понукания, тетя Люба оказалась ученицей сметливой и в скором времени обогнала мать.
Теперь они ткали поочередно. То одна садилась за стан, то другая, работа у них пошла быстрее, по два с лишним метра за день выходило.
И разошлась слава об их красивых половиках по Любцу, по соседним деревням, добралась до города. Заказы не переводились, только приноси цветные тряпочки и нити для основы.
Когда собирались ехать ко мне московские гости, я всегда просил их привозить с собой старые хлопчатобумажные одежки. Жена отдавала их бабушке Дуне, а та в благодарность вне всякой очереди продавала половики моим гостям. Они увозили их, но на пол не стлали, а вешали на стены вдоль диванов, кушеток, кроватей. Право, получалось красивее, чем дорогие ковры, и в то же время практичнее — обои не пачкаются и, разумеется, выходит дешевле...
Бабушка Дуня скончалась зимой, хоронили ее без нас. Было ой далеко за восемьдесят.
Весной жена и я приехали в Любец и пошли высказывать сочувствие тете Любе.
Застали ее за станом. Теперь она ткала без сменщицы, с утра и с обода. Ее дочь Галя вышла замуж и переселилась в город.
Сама она оставалась на зиму одна. А какие у нее набирались дела? Кур накормить, отгрести снег с крыльца и прочистить до калитки дорожку, да сходить за водой на колодец, да затопить печку. Все остальное время она с великим усердием сидела за станом, иногда по вечерам разрешала себе смотреть в маленькое окошко телевизора или с соседками в дурака поиграть.
Она приноровилась так располагать нити основы и так подбирать по цветам ленты, что получались у нее половики то с многоразличными ромбами удлиненной формы от одной стороны полотнища до другой, то с узорами в виде звезд, восьми- и пятиконечных, то с какими-то цветными завитками.
В тете Любе пробудился талант настоящей художницы, о чем никто из ее родных раньше и не подозревал…
Получил я приглашение поехать во Францию. Ну конечно, надо везти подарки: накупил матрешек, роскошно изданные книги по иконам и древнерусской архитектуре. И решил рискнуть — дай-ка повезу несколько тети Любиных половиков.
И не прогадал — они имели у француженок успех не меньший, чем книги, посвященные Древней Руси. Половиками хвастались перед гостями, вешали их поперек стен над диванами или прикрепляли за один край на манер портьер. Но я понимал, что видят француженки в любецких половиках своеобразную экзотику, вроде циновок из Малайзии или Конго. А то, что это искусство народное — земли Владимирской, земли Русской,- им было невдомек.
Одна из них ко мне обратилась:
— Послушайте, давайте с вами устроим великолепный бизнес. Вы покупаете у ваших старушек Іеs poloviques russes и пересылаете их мне. А я...— Она не закончила, но я понимал, что собиралась их продавать по цене, как бы не во сто раз большей, нежели я их буду приобретать у тети Любы.
Я пообещал, хотя знал, что обещания не выполню. Любецкие половики должны украшать прежде всего наши жилища.
А вот государственной кустарной промышленности почему бы не возродить старинный промысел по отдельным краям нашей страны? Но надо снабжать старушек нитками и готовыми цветными лентами, да и древний стан, наверное, можно усовершенствовать, чтобы работа была не столь нудной и хлопотной и челнок ходил бы не от руки справа налево и слева направо, а двигался от электрической тяги и чтобы ногами не нажимать на педали.
Но такие полуфабричного производства половики никогда не будут столь красивы и разнообразны, как любецкие…
Прошло еще несколько лет. Тетю Любу переименовали в бабушку Любу. Две старушки, ее соседки, где-то сумели раздобыть старые станы. Бабушка Люба научила их ткать половики, научила она и свою дочь Галю, у которой теперь четверо детей, и стали ее звать «тетя Галя».
Но у тех двух старушек изделия выходят как-то грубее, получаются словно неумелые копии подлинно художественных творений бабушки Любы и ее дочери.
А как их назвать?
Если в городских квартирах их не будут стелить на пол, а повесят, как украшения, на стены, наверное, хорошо бы придумать для них иное название. Русский язык – он язык богатый. А какое дать название, не знаю…

1 2 3 4 5 6 7


Категория: Голицын С. М. | Просмотров: 46 | Добавил: Николай | Теги: Ковровский район | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
avatar