Главная
Регистрация
Вход
Среда
25.12.2024
23:05
Приветствую Вас Гость | RSS


ЛЮБОВЬ БЕЗУСЛОВНАЯ

ПРАВОСЛАВИЕ

Меню

Категории раздела
Святые [142]
Русь [12]
Метаистория [7]
Владимир [1624]
Суздаль [473]
Русколания [10]
Киев [15]
Пирамиды [3]
Ведизм [33]
Муром [495]
Музеи Владимирской области [64]
Монастыри [7]
Судогда [15]
Собинка [145]
Юрьев [249]
Судогодский район [118]
Москва [42]
Петушки [170]
Гусь [200]
Вязники [353]
Камешково [266]
Ковров [432]
Гороховец [131]
Александров [300]
Переславль [117]
Кольчугино [98]
История [39]
Киржач [95]
Шуя [111]
Религия [6]
Иваново [66]
Селиваново [46]
Гаврилов Пасад [10]
Меленки [125]
Писатели и поэты [193]
Промышленность [186]
Учебные заведения [176]
Владимирская губерния [47]
Революция 1917 [50]
Новгород [4]
Лимурия [1]
Сельское хозяйство [79]
Медицина [66]
Муромские поэты [6]
художники [73]
Лесное хозяйство [17]
Владимирская энциклопедия [2408]
архитекторы [30]
краеведение [74]
Отечественная война [277]
архив [8]
обряды [21]
История Земли [14]
Тюрьма [26]
Жертвы политических репрессий [38]
Воины-интернационалисты [14]
спорт [38]
Оргтруд [179]
Боголюбово [22]

Статистика

 Каталог статей 
Главная » Статьи » История » Владимир

Долгоруков Иван Михайлович - вице-губернатор Пензенской губернии

Долгоруков Иван Михайлович - вице-губернатор Пензенской губернии

Сочинение М.А. Дмитриева. 1863 г.


Иван Долгоруков. Художник Д.Г. Левицкий, 1782 год.

Внук князя Ивана Алексеевича Долгорукова и Наталии Борисовны Шереметевой, впоследствии постригшейся в монахини под именем Нектарии.
Князь Иван Михайлович Долгорукой происходил от родного брата Князя Якова Федоровича Долгорукого, знаменитого и подвигами и бесстрашной правдивостью, современника и сподвижника Петра Первого. Князь Григорий Федорович, брат его, служил полномочным министром в Польше и пользовался тоже отличной доверенностью Государя. У них был сын Князь Алексей Григорьевич; сын этого — был Князь Иван Алексеевич; а его сын был отец описываемого мною Князя Ивана Михайловича. И так сей последний был внук Князя Ивана Алексеевича, известного в нашей истории любимца Петра II-го, знаменитого быстрым своим возвышением и быстрым падением и кончившего жизнь на плахе. — Супруга сего последнего и родная бабка поэта, Княгиня Наталья Борисовна, урожденная Графиня Шереметева, была дочь славного своими подвигами, тоже современника Петра II-го, Графа Бориса Петровича. Она оставила после себя записки о своей жизни, или правильнее сказать, о своей ссылке в Сибирь. Многие изъявляли сожаление, что она их не продолжала и не описывала своего пребывания в Сибири; но не многим известна причина этому: из записок ее внука видно, что их семейству запрещено было иметь там бумагу и чернила, и даже запрещено было учить своих детей грамоте. Знаменитая своими бедствиями, твердостью, добродетелью и любовью к несчастному супругу, она была воспета одним из лучших наших поэтов, И. И. Козловым, в небольшой поэме, которая имела большую известность и возбуждала общее участие. Князь Иван Михайлович помнил еще свою бабку. Будучи ребенком, он, вместе с отцом своим, езжал к ней в Киев, где она была пострижена в инокини, под именем Нектарии. Я видал у него в доме, в домовой церкви, портрет ее, в монашеской одежде и в черном покрывале, закрывающем верхнюю часть лица ее. Мать Князя Ивана Михайловича, Княгиня Анна Николаевна, была урожденная Баронесса Строганова. Вот как говорит поэт о своих предках и родителях:
Я мелкая кроха Князей тех крупных, славных,
Из коих на Руси один, во днях недавных,
Великому Царю велику правду рек.
Не мне чета был Князь и громкий человек!
Всю жизнь свою провел в обычае угрюмом,
Отечества был столп; отцу его был другом.
Внук этого, мой дед, познал, как говорят,
Что вправду близ Царя – близ смерти всяк наш брат.
Монарх его любил, вельможи величали;
Там сослан и казнен… и поминай как звали!
Жена его все с ним делила, так как друг,
Милей самой себя ей был ее супруг;
Лишася в нем всего, в монахинях спасалась,
И схиму восприяв, средь Киева скончалась.
Отец мой (и того уже к себе взял Бог)
Душою был богат, а счастием убог!
Моя почтенна мать тяжелый крест свой носит,
В недугах изнурясь, вседневно смерти просит;
А я Jesnnot tout court, и гол, так как сокол,
Служа осмнадцать лет, в четвертый класс вошел!

Родился 7 апреля 1764 года в Москве в собственном доме отца его Михаила Ивановича Долгорукова на Тверской, близ Страстного монастыря. Отец статский советник князь Михаил Иванович Долгоруков и мать Анна Николаевна Строганова, внучка Г.Д. Строганова. «Роскошь», говорит он в своих записках, «окружала колыбель мою». Но эта роскошь младенческой колыбели не перешла в наследство к его мужескому возрасту. На втором году своей жизни Князь заболел оспой, от которой едва не лишился жизни. Вот его слова: «Марта 26, 1765 года, сестра моя занемогла оспой; от нее пристала оспа и ко мне с такой силой, что я оглох, ослеп и онемел. Тогда еще не умели прививать сей заразы и смягчить ее жестокость. Все лицо мое покрылось коркой, и в таком положении оставалось только ожидать смерти. Бог сохранил живот мой – да повемъ дела Господня. Его великим промыслом натура открыла вспомогательные свои средства – и болезнь уступила ее силам. Тут явно совершилось надо мною чудотворение от иконы Смоленской Божией Матери, что в Донском монастыре над царскими вратами. Когда родители мои, болезнью моей огорченные, с теплой верой прибегнув к Богу, подняли икону к себе в дом и меня к оной приложили, то вдруг я получил употребление всех моих чувств, стал видеть и слышать; струп свалился с лица моего; оспа миновалась. Сие я всей мыслью утверждаю: ибо верю родителям моим, меня о том известившим; верю паче Создателю моему, вся сверхъестественная могущему».
До восьмилетнего возраста надзор за малолетним Князем Долгоруким и первоначальное учение его вверены были француженке мад. Constantin, которая была принята в дом Долгоруких для старшей сестры его и которая, как он говорит, приучала его лепетать по своему с самого ребячества. Она была, по его словам, первым сторонним человеком, которого попечениям и ласке он был обязан первоначальным своим образованием. «Благодарность, есть изящнейшая добродетель. Человек, без нее возмужавший, уподобляется хищному зверю, который равно пожирает и того, кто гладит, и того, кто его кусает!»
С 8-ми-летнего возраста Князь взят был из женских рук. К нему принят был в воспитатели иностранец Руле, с которым, по его словам, привыкал он лепетать по-латине и по-французски и запасался первыми материалами к методическому учению.
Отец Князя Ивана Михайловича, с самого его отрочества, начал заботиться о его учении и воспитании. Предназначая его к службе дипломатической (цель, которая впоследствии не исполнилась), он почитал для этого нужным не только знание иностранных языков, но и положительные познания в науках. Сообразно этому, первоначальный план, предначертанный им для учения своего сына, обнимал языки: латинский, немецкий и французский; историю, географию, литературу и математику. По тогдашнему времени, это был довольно широкий объем образованности: политические науки были мало известны, а физика с другими науками, объясняющими силы природы, были и в слабом состоянии, и предметом специалистов. Они не входили еще ни в жизнь, ни в общую образованность. В религии был первым наставником Князя кроткий и добрый, пожилой священник. «Он руководствовал совесть мою и готовил меня исподволь к тем истинам, кои по времени должны были озарить мою душу; из его кратких христианских бесед учился я с ребячества распознавать, что грех и что добро перед Богом».
Столь тщательно заботился умный и попечительный отец, с самого его младенчества, о его воспитании, которое, конечно, много содействовало к укрощению его пылкой натуры. Но Князь Долгорукий не умел притворяться. Он в своих записках, говоря доброе, не скрывал о себе и худого. Вот как он описывал свои физические и нравственные свойства: «По наружности я был чист, румян, но дурен лицом и обезображен от природы нижней челюстью, непомерно широкой и толстой губой, по которой, когда я ее распускал, называли меня часто разиней. Сложения я был мокротного и очень подвержен золотушным болезням; от них я терпел много скорбей различных. Темперамент мой с малолетства казался по сей причине флегматическим; но напротив я был холериком. Умственные мои способности развертывались медленно. Я был туп, понимал уроки с трудом; лучшее сокровище мое была память: твердил наизусть был мастер. С языка лилось, как у попугая; но забывал назавтра. Душевно был открыт, сердоболен, но горяч и страстен, а более всего упрям. От этого меня жестоко унимали».
В 1775 году, родной дядя и крестный отец Князя, барон Александр Николаевич Строганов, командовавший кирасирским полком и стоявший с ним в Польше, при выходе оттуда, вздумал потешить сестру свою и выпросил у тогдашнего короля, Станислава Понятовского, десятилетнему своему племяннику чин полковника; а для его учителя, г. Руле, чин майора. Таким образом Князь Долгорукий до вступления своего в службу был уже полковником: так улыбалась ему фортуна в малолетстве и даже в молодых летах, изменившая ему под старость, когда всего нужнее человеку и покой, и почести, и почет, неразлучный с ними и с богатством.
Это переменило прежнее намерение отца Князя Долгорукого о будущем дипломатическом поприще сына. Новое предположение состояло в том, чтобы молодой человек довершил свое учение в чужих краях и потом отправился в Польшу, для вступления в службу по своему чину. Может быть, этому причиной была отчасти и память всего, что претерпели Долгорукие в России, и шаткость придворной и служебной фортуны прежнего времени. Ненадежность еще так недавно, при самой Елизавете, хотя с тех пор времена и переменились. Но после первых семейных восторгов и по зрелом размышлении, и это последнее намерение было оставлено.
С 11-ти-летнего возраста, молодой Князь продолжал свое учение уже более основательным образом. Он получил другого хорошего наставника в иностранце Совере, который был родом француз; служил некогда в Испании и носил испанский мундир; потом принадлежал к обществу иезуитов и был человек умный, сведущий и крайне осторожный. С ним в латинском языке молодой воспитанник дошел уже до такой степени, что мог заниматься Горацием, Виргилием и другими римскими писателями; а легчайших, например Корнелия Непота, читал, по собственному его выражению, как русскую книгу. Совере жил в доме Долгоруких 7 лет, до самого вступления в свет своего питомца, и довершил домашнее образование его юности.
Отцу хотелось отправить его в чужие края и усовершенствовать его познания в хорошем иностранном университете. Отчасти расстроенное имение, но более советы Ивана Ивановича Шувалова, главного попечителя Московского университета изменили и это намерение. Латинский язык, благодаря урокам Совере, он знал уже столько, сколько нужно было, чтобы слушать лекции университета, которые преподавались тогда на языке латинском. И так, в 1777 году, на четырнадцатом году возраста, он был записан в университет и принят по экзамену слушателем. «Настоящий год должен особенно быть мною замечен, потому что в оном я первый шаг сделал из родительского дома в общее семейство Московского университета». Там слушал он лекции поэзии – у Барсова, логику и метафизику – у Аничкова, всеобщую историю – у Рейхеля, высшую русскую словесность – у Чеботарева, физику – у Роста, а у протоиерея Петра Алексеева – Закон Божий.
В 1778 году, в январе месяце, университет, по случаю рождения Великого Князя Александра Павловича, праздновал это радостное событие торжественным актом. Съезд был огромный. Вся столица была приглашена слушать речи и стихи, произносимые на разных языках профессорами и студентами. Князь Долгорукий, не бывший еще студентом, был удостоен чести быть на этот раз причислен к их сословию и произнести с кафедры публичную речь, сочиненную профессором Чеботаревым. А в июне того же года был произведен в студенты и получил шпагу из рук тогдашнего директора университета, Приклонского.
Науки преподавали тогда в Московском университете на латинском языке. В конце 1778 года, по смерти профессора Рейхеля, заступил на его место Чеботарев, и первый начал преподавать историю не на латинском языке. А на русском; скоро последовали его примеру и в других классах, и с этого времени, мало по малу, русский язык сделался наконец общим в русских учебных заведениях, но латинский был столь знаком молодому Князю Долгорукому. Что в бытность в Москве и в университете (1780) Римского Императора Иосифа II Князь Долгорукий, произведя перед ним опыт посредством пневматической машины, на требование Императора объяснить сей опыт, объяснил его на латине. Одного немецкого языка не любил Князь и не делал в нем никаких успехов; к рисованию и музыке был решительно неспособен.
В то время существовало при университете литературно-ученое общество, под названием Вольного Российского Собрания. Оно учреждено было в 1771 году попечителем тогдашнего куратора И.И. Мелиссино. Целью его было исправление и обогащение русского языка изданием полезных сочинений и переводов прозой и стихами, также обработкой русской истории. Действительными членами были профессоры университета; секретарем профессор Барсов. Но к собраниям его допускались, по выбору, и молодые люди, окончившие курс наук в университете и подававшие добрую надежду, они принимались под именем слушателей. Это общество занималось составлением русского словаря, и с 1774 по 1783 год издало 6 томов, под названием Опыт трудов Вольного Российского Собрания при Императорском Московском Университете, в которых находятся исторические статьи, сообщенные Миллером и протоиереем Петром Алексеевым, сочинителем Церковного Словаря, рассмотренного и одобренного Обществом. Занятия его продолжались 14 лет.
В это Общество (осенью 1779 года) был принят молодой Князь Долгорукий, за первый опыт его в литературе, перевод книги Le Mercier Ies Songes philosophiques, произведенной под руководством Совере и исправленный другими домашними учителями. Вот в каких выражениях говорит он о принятии его в общество: «университет, желая сохранить меня еще некоторое время между своими счастливыми питомцами, соизволил меня произвести в авскультанты Вольного Российского Собрания, при нем учрежденного; и тут я, бывая при конференциях ученых, продолжал полезные мои занятия». Обязанность же его в этом звании состояла в том, чтобы, сидя за секретарским столом, записывать в особый журнал голоса членов и их прения.
Перевод его был напечатан в 1780 году и посвящен Ив. Ив. Шувалову, за что получил он благодарственное письмо от знаменитого основателя первого университета. Так важны были тогда и малейшие опыты в литературе, и так ценили их люди, стоявшие во главе просвещения, чувствуя, что поощрение еще необходимо и что всякая попытка важна в деле, только что начинающемся. Так поступал и Новиков, покупавший иногда у молодых людей и такие переводы, которых совсем не печатал.
Закончив трехлетний курс университетского учения в 1780 году, по благородному обычаю тогдашнего дворянства, Князь Долгорукий начал свое поприще с военной службы. Тогда все молодые люди хороших фамилий в малолетстве записывались в гвардию и, получивши уже офицерский чин, являлись на действительную службу. По причине полковничьего чина, который открывал молодому человеку особое поприще, или по другой причине, но это тогдашнее средство быть, не служа, офицером гвардии, как говорил сам Князь, было для него опущено. Оставался один способ: воспользоваться правом студенчества; тогда студент, изучивший латинский язык, был принимаем в армию офицером. Военная коллегия выдала 3 июня 1780 года патент и включила его в список Первого Московского пехотного полка. «И так я вопреки общему обычаю того времени, вступил в службу полевым офицером и стал между своей братьей, дворянами, нечто необыкновенное, потому что все почти без изъятия благородные люди, и с малым достатком, наполняли гвардейские полки. Мне одному суждено было показаться в свет армейским прапорщиком».
«Третье число июня сделалось для меня сугубо замечательным на всю мою жизнь: в этот день скончалась моя бабка, схимонахиня Нектария, и в тот же самый день, несколькими годами позже, я вступил на службу Царю и отечеству».
Говоря в своих записках об окончании своего юношества и обозревая свои свойства, князь Долгорукой замечает в них нечто странное, что он приписывает более своему физическому расположению, и о чем упомянуть и я не считаю излишним. Он боялся, например, пройти один посреди большой комнаты; приходил в робость от всякого насекомого; пугался ночных теней в саду, а еще более на кладбище. Отец принимал против этого строгие средства. Живучи в деревне, в Волынском, он посылал его часто одного после ужина, при сиянии полного месяца, на ближнее кладбище, и стоя сам на крыльце, смотрел в след за сыном. Он повиновался; но никогда не возвращался оттуда без трепета и нервических судорог. Это не прошло у него и в совершенном возрасте. Иные боятся смотреть с высоты вниз; ему это было ничего; но посреди обширного поля или большой залы у него дрожали колени. Взор его искал около себя границ; беспредельность его смущала. Врачи полагали, что это происходит от слабого свойства зрения.
Будучи прапорщиком, по особенному благоволению бывшего тогда главнокомандующим в Москве, не родственника его, а однофамильца, Князя Василья Михайловича Долгорукого-Крымского, он был причислен к его штату, что было важным отличием для молодого человека, только что вступившего в службу. Сначала он находился при нем на бессменных ординарцах. Потом он был произведен в секретари, а как секретарь был по штату в чине поручика, то это производство и доставило ему чин поручика.
Отец его служил в то время в Петербурге, а мать оставалась со всем семейством в Москве. Где молодой Князь продолжал обучаться разным приятным искусствам, и вообще не терял времени. «Дабы уменьшить до самой крайней степени праздные часы дня», мать желала иметь его чаще на глазах своих. Будучи глубоко набожна, она заставляла его читать в домовой церкви, во время отправляемых у ней разных богослужений. «Тут кроме неоцененной пользы духовной и коренных навыков наружного благочестия, приобрел я еще и познание славянского языка из частого чтения церковных книг». От этого чтения, вместе с познанием языка славянского, он так пристрастился вообще к красотам языка отечественного, что с этого времени начал постоянно заниматься словесностью, и отсюда, как говорил он, начинается склонность его к стихотворству и к упражнениям пера.
Князь Долгорукий-Крымский готовил его к себе в адъютанты, но смерть прекратила дни его благодетеля, и потому в 1782 году, не достигши еще 20-ти-летнего возраста, он остался без службы и без должности. Тогда отец взял его в Петербург. Между тем весь штат, состоявший при главнокомандующем, в уважение заслуг его, получил после его кончины чины и другие награды. По этому особому случаю и он был переведен из армии в гвардейский Семеновский полк прапорщиком, где в январе 1785 года, по докладу полка, был произведен в поручики, и из трех очистившихся адъютантских вакансий получил старшую.
Гвардейская служба, кроме многих приятностей светского общежития и многих приятных и просвещенных знакомств, сделала его известным Великому Князю Павлу Петровичу: это было в 1783 году. Зимой у двора Великого Князя давались обыкновенно два бала в неделю: один по вторникам, в городе; другой по субботам, в его увеселительном дворце, на Каменном острове. На эти балы, по воле Его Высочества, поставлено было правилом назначать с каждого полка гвардии по два офицера, по очереди; именам их подавалась в тот же день записка самому Великому Князю. Таким образом досталось ехать и Князю Долгорукому. Он был в первый раз на бале, бывшем в городе, «где его так все завеселило, что он за верх блаженства бы почел и всякой раз туда ездить, даже без очереди». Но в последствии Князь Долгорукий был уже принимаем и в приватное общество Государя Наследника. Великий Князь, как известно, будучи сам и просвещен, и любезен, и остроумен, ценил и в других эти качества; и потому мудрено ли, что скоро ему понравился Князь Долгорукий.
Между знатнейшими домами в Петербурге, по рождению и по богатству, мог считаться в это время дом Принцессы Гольштейн-Бек. Она была Принцесса по крови и имела орден св. Екатерины, 1-й степени. Вышедши замуж за Князя Ивана Сергеевича Барятинского, но будучи с ним в разводе, она, с двумя детьми своими, сыном и дочерью, жила безвыездно в Петербурге, а муж ее, в чине генерал-поручика, был послом в Париже. Она имела 11 тыс. душ; все привыкли звать ее Принцессой, и всякий почитал себе за особую честь быть принятым в ее доме, потому что, кроме своего титула, она была почтенна, любезна, ко всем приветлива, без гордости и чванства, обращалась со всеми равно и была в то время еще молода: все эти качества привлекали к ней всю лучшую молодежь Петербурга. Однако в обществе ее была большая разборчивость; прием к ней был аттестатом для молодого человека: она строго смотрела на поведение и свойства, как тех, которые были представляемы в ее знакомство, так и тех, которые их представляли.
В 1786 году, у Принцессы Гольштейн-Бек был благородный спектакль, где играли французскую комедию. В этой комедии Князь Долгорукий был поставлен придворным актером Офреном в роли пожилого человека, так, что его принимали за самого Офрена. Игравши и прежде много она благородных театрах, с этого времени и в этом роде он получил славу хорошего актера. Эта слава, разнесшаяся по Петербургу, побудила предложить ему от двора Великого Князя роль отца в драме, в спектакле, который давала Великая Княгиня Мария Федоровна для сюрприза своему супругу. Так как Князь Долгорукий не принадлежал еще тогда к обществу Великого Князя, а сюрприз требует тайны, то по этой причине он ни под каким предлогом не мог быть ему представлен. И потому, по приказанию Великой Княгини, во все время репетиций он должен был жить в Гатчине скрытно. Таким образом он жил в продолжении двух недель, таясь от всех, у г-жи Беккендорф, которой муж, отставной майор, смотрел за хозяйством Великой Княгини в Павловске. Днем Князь Долгорукий прятался, а вечером его выпускали погулять по саду. По его нетерпеливости и охоте быть в обществе, это время, говорил он, было ему чрезвычайно скучно, особенно потому, что должен был выслушивать от своей хозяйки одни рассуждения о картофеле и о других принадлежностях домашнего хозяйства. Другого разговора не было; репетиции же были с 11 часов вечера до 2-х и до 3-х часов за полночь. Наконец наступил день его освобождения, т.е. день спектакля. В этом спектакле Князь Долгорукий приобрел совершенный успех. Ему хотели подарить за это часы; но при этом, как он говорит в своих записках, его бросило в жар, и он отказался от подарка. Его ожидала лучшая награда: он жил в Гатчине еще три дня, обедая и ужиная за столом Великого Князя; и с того времени утвердилось его личное с ним знакомство.
К этой же счастливой эпохе его жизни относится первая его женитьба. Кроткая и добродетельная Евгения Сергеевна Смирнова была многим обязана своему несчастию. Отец ее был казнен Пугачевым. Мать с четырьмя сыновьями и двумя дочерьми, осталась в бедном состоянии, имея только 17 душ, в Тверской губернии, в деревне Подзоловой. В одно из путешествий Императрицы Екатерины она нашла случай, чрез супругу Фельдмаршала, Графиню Румянцеву, исходатайствовать соизволение Государыни на помещение дочерей своих в учебные заведения. Первая супруга Великого Князя Павла Петровича, Великая Княгиня Наталия Алексеевна, взяла четырехлетнюю Евгению под свое покровительство и так полюбила ее, что она и жила в ее комнатах. Потом, по кончине Великой Княгини, но по ее желанию, она была помещена в Смольный монастырь, где была особенно замечена и отличена между всеми воспитанницами. При выпуске из монастыря она получила вензель, и в последствии времени с такой же любовью была покровительствуема Великой Княгиней Марией Федоровной, второю супругою Великого Князя. Князь Долгорукой имел случай видать ее во дворце у Великой Княгини и играть с нею в придворных спектаклях: сближение усилило первую наклонность, и взаимная любовь была увенчана браком; свадьба их была праздновала великолепно во дворце Великого Князя, 31 января 1787 года.
Это было самое веселое время в жизни Князя Долгорукого. Читая его записки, удивляешься, как тогда жили светские молодые люди. Кажется, никакой мысли о заботах не входило им в голову. По крайней мере для него все это время его жизни было беспрерывным праздником: балы, спектакли, гулянья, маскарады, катанья в санях, блестящее общество — поглощали все время; некогда было не только задуматься, но даже и одуматься! — Одно прерывало беспрестанное веселье: это временные заботы и неудачи сердечных склонностей, которые случались нередко; но то самое, что они случались нередко, доказывает, что и они были мимолетны. Следовательно и они, эти тогдашнего времени страдания сердца, были только тенью картины, тенью, которая нисколько не омрачала жизни, а придавала ей рельефность и перспективу.
В 1788 году, по докладу Семеновского полка, 1 января Князь Долгорукой был пожалован в капитан-поручики. С этого года он начал собирать все свои стихи, которые писал с восемнадцатилетнего своего возраста, и с того же года начал писать историю своей жизни, или свои записки; ибо он с первых лет молодости каждый, сколько-нибудь важный для себя случай вносил в записную книжку. Первые напечатанные стихи его вышли в том же году: это стихи «На смерть Горича». При взятии Очакова, в 1787 году, убиты были Князь Волконской и славный казачий наездник Горич. Первому тотчас появились стихи; о втором все как будто забыли, «Мне стало досадно»,- говорит Князь Долгорукой в своих записках, «что и в самом подвиге патриотической смерти льстецы полагают различие между Князем и казаком, тогда как всякой солдат, положивший живот свой за отечество, равно с вельможей получает право на звучный отголосок похвалы». — И по этому благородному чувству справедливости и патриотизма Князь Долгорукой воспел Горича. Стихи были написаны тогда же; но напечатаны уже в 1788 году. «Ученая и духовная цензура»,- говорит он, «их пропустили; гражданская же, т. е. полицейская их задержала. — Для чего? — Не знаю. Но другой причины не вижу, кроме той, что Горич был не Князь». — Однако, по многом споре, стихи были выпущены, на особых листочках при Московских Ведомостях.
В этом же году, которым началось его литературное поприще, перевел он, или, как тогда говорили, переложил на русские нравы комедию Poinssinet: «La sоiгeе a la mode», в которой так часто играл он в благородных спектаклях. Я не знаю этого перевода; но известно, что такие переделки состояли обыкновенно в перемене имен, места действия и отчасти наружных обычаев: все это составляло резкую несообразность с чужеземными нравами, характерами и положениями действующих лиц. Этот перевод был однако исправлен бывшим учителем и наставником Князя Долгорукого в литературе, профессором Чеботаревым. Эту пьесу решился переводчик отдать на театр. Ее играли 29 декабря; но неудачно. Напечатать ее также нашлись препятствия. Вместо le faubourg Saint-Germain переводчик выставил московскую Немецкую слободу; полицеймейстеру, тогдашнему цензору, что-то показалось обидным для ее жителей. Таким образом этот перевод был сыгран только три раза, не был напечатан и наконец брошен самим переводчиком. «Туда ему и дорога!» - простодушно говорит в своих записках переводчик комедии: «это мне, право, ни слезки не стоило! Оставалось только пожелать для российской литературы цензоров, не столько осторожных!»
При открывшейся в 1780 году войне с Швецией, когда начали отправлять туда гвардейские батальоны, Князь Долгорукой, будучи в Москве, в отпуску, написал к полковнику Брюсу о готовности своей возвратиться в полк и идти в поход; но на этот раз желание его не было исполнено.
Возвратясь в Петербург и явившись в полк — это было уже в 1789 году,— он нашел в казармах все в движении и в сборах к походу. С каждого полка гвардии велено было отправить по два батальона: один назначался действовать на сухом пути, а другой должен был отправиться на галерах, для десанта. Сухопутными войсками командовал граф Ив. Петр. Салтыков, а галерным флотом принц Нассау. Князю Долгорукому, как младшему из капитан-поручиков, доставалось на галеры; но граф Брюс не захотел употреблять в этом походе тех офицеров, которым он особенно доброжелательствовал: Князь Долгорукой был в числе их, и потому опять не попал в назначение.
Между тем, как солдаты назначались на галеры со всех рот, то и ему поручено было выбрать до шестидесяти человек из 8-й роты. Поручение не важное; но он упоминает об нем в своих записках, по особенному случаю. «Назначение мое»,- говорит он, «было самое роковое: все, кого я ни внес в список, погибли. Лодку, на которую они были „осажены, взорвало на воздух, и ни один не спасся. — И так я был прикомандирован к этой роте, на несколько часов, можно сказать, только для того, чтоб выбрать шестьдесят жертв! — Пусть говорят после этого, что нет судьбы!»
В первый день 1790 года (тогда все производства гвардии были в день нового года), досталось Князю Долгорукому в капитаны. Только в этом году, 31 марта, удалось ему отправиться в поход, чего он столько добивался. — Он пробыл в сухопутных действующих войсках до самого заключения мира; но по стечению обстоятельств и по расположению той части войск, в которой он находился, ему не удалось быть ни в одном сражении. Скука бездействия и переходов была вознаграждена для него самым неожиданным образом и самою приятною нечаянностью. Жена его, его обожаемая Евгения, приехала к нему в Финляндию и провела несколько дней с ним вместе. Этот подвиг любви супружеской тем более восхитил пылкое и нежное сердце молодого мужа, что по близости неприятельских форпостов, приезд туда был не безопасен: это все таки была жертва, которая доказывала и любовь жены, и необыкновенную твердость духа молодой женщины.
В том же году, 3 августа, в деревне Вереле, или, как называли ее русские, Верелла, был заключен мир. По близкому расстоянию от столицы, 8 августа курьер привез уже из Петербурга ратификацию трактата, и с этого дня сообщения между русскими и шведами сделались свободны. Лагери бывших неприятелей стояли на расстоянии трех верст один от другого; офицеры переходили друг к другу беспрестанно; и сам король, Густав III, прискакал в Вереллу. На другой день барон Игельстром, заключивший с нашей стороны трактат о мире, был у короля, в сопровождении большой свиты, в которой находился и Князь Долгорукой. На пути к лагерю, в том самом шатре, в котором был подписан трактат, дан был Игельстромом завтрак шведским офицерам. По прибытии же в шведской лагерь вся свита введена была в королевскую палатку, где русские офицеры, в числе их и Князь Долгорукой, были представлены королю, который принимал всех с большою благосклонностью. «Улыбка»,- замечает автор записок, «с лица его не сходила». Потом был обед. Генералы и полковники обедали с королем; прочие за столом гофмаршала. «Некоторые офицеры гвардии»,- говорит Князь Долгорукой, «немножко было поспорили на этот счет; но Игедьстром насупил брови, слова два-три произнес весьма увесистых, и фанфаронов урезонил». — После обеда Князь Долгорукой был свидетелем блистательной церемонии размена ратификаций. В следующий день все были опять у короля, который, при звуке барабанов и музыки, проехавши с русскими свои войска, стоявшие в параде, пригласил всех наших присутствовать при торжественном молебствии, во время которого, по временам, молился, стоя на коленях; потом говорил речь к своим войскам, провозглашал новые чины и надевал знаки отличия с присягою под знаменами, между которыми с удивлением видел на некоторых Князь Долгорукой поношенные лоскутья с вензелем еще Густава Вазы. На возвратном пути к своей ставке, Король провел всех русских мимо своей артиллерии; лотом в 5 часов опять угостил их; а на вечер все русские приглашены были снова в шведской лагерь на иллюминацию и ужин и были опять в палатке Короля, который, обходя всех, остановился перед Князем Долгоруким и сделал ему пять-шесть вопросов.
Таким образом Князю Долгорукому не удалось участвовать в опасностях войны; но удалось видеть блистательное ее заключение, чем и кончилось его военное поприще, к которому впрочем он, кажется, не чувствовал большой склонности. Вероятно, более молодость, требующая деятельности, и чувство чести, а не наклонность, заставляли его так настойчиво два раза проситься на место военных действий.
В следующем году (1791), будучи 26 лет от роду, он вышел в отставку, уволенный с чином бригадира, для определения к статским делам.
«В наружных преимуществах»,- говорит он, «каким бы званием их ни окрестили, нет ни чести, ни славы». — Чин бригадира в столь молодые лета был конечно важным отличием; но бездейственность отставки и московской жизни вскоре наскучила молодому человеку. Правда, он все утро проводил с пером в руках в своем кабинете; но после петербургской, как мы видели, блестящей жизни новый образ жизни, совершенно домашней, конечно не мог удовлетворить его. — Он обедал ежедневно дома; редко в гостях; и весь день до вечера, как добрый сын, проводил с отцом и с матерью. Между тем жена его, не привыкшая к Москве, стала тужить о разлуке с Петербургом; отец был тоже заметно грустен, что сын его ничего не делает, ничем не занят. Ему хотелось поскорее доставить молодому человеку место в гражданской службе и занять его полезными трудами.

1791—1796 гг. - вице-губернатор Пензенской губернии.

Приступ его к гражданской службы, по собственному его выражению, был тяжел. Он начался неудачею. Тогдашний главнокомандующий Москвы, Князь Прозоровской представил его на открывшуюся ваканцию председателя верхнего земского суда; но Государыня, как отвечали главнокомандующему из Петербурга, изволила назначить на это место другого. Однако, как нет худа без добра, то и его неудача обратилась к его же счастью.
Рассуждая однажды с отцом об этой неудаче и о своей праздной жизни, Князь Долгорукой заметил из слов отца, что ему хотелось, чтобы сын ехал в Петербург добиваться места,— «Легко сказать»,- говорит он, «но тяжело исполнить! Доехать туда, жить там, и воротиться ни с чем!.. Убыток верный\» — Грустно читать это в подлинных записках Князя Долгорукого, потомка богачей, потомка всевластных вельмож и любимцев царских! — Да, недостаточность состояния препятствует не только к исполнению многого; но и к попыткам! — Коротки средства! — Иного неудача только оставляет на том же месте, в том же положении; другого отодвигает назад: риск не одинаков! — Богатство, конечно, не дает счастья: «и при золоте слезы текут»,- говорит пословица; но оно углаживает дорогу, отстраняет мелочные препятствия жизни!
В этом раздумье Князь Долгорукой решился на самый отважный поступок; однако не иначе, как с разрешения родителя, без совета и благословения которого не предпринимал ничего. Он адресовал на имя Императрицы, в собственные ее руки, письмо, в котором, изъявляя желание трудиться и быть полезным, просил об определении его к должности. «Сие письмо»,- говорит он, «я должен почитать одним из счастливейших произведений моего пера; ибо премилосердая Императрица, получа его, в тот же день (19 сент. 1791) Высочайше указать соизволила определить меня вице-губернатором в Пензу». — Случилось так, что в это же утро докладывали Государыне просьбу пензенского вице-губернатора Копьева об увольнении его от должности; прочтя письмо Князя Долгорукого, Государыня тут же и приказала поместить его на открывшуюся ваканцию. — «Охотников на нее»,- говорит Князь Долгорукой, «было много; но как между ваканцией и ея замещением прошло может быть четверть часа, то все эти ходатаи и не успели спохватиться!..»
До получения указа, когда не было еще обязанности прямо явиться к должности, Князь Долгорукой вздумал съездить в Петербург, «дабы»,- говорит он, «пасть к ногам Екатерины, воздать ей должную благодарность жертвою коленопреклоненной; а потом объездить всех бояр, ознакомиться со всеми новыми моими властями и нижайше благодарить всякого из них, кому угодно будет похвастаться в вспомоществовании мне в получении места. Все это есть дань необходимая свету; но в совести моей я уверен был, что один Бог устроил таким образом мой жребий. Его единого ищу я в радости и печали, на него крепко надеюсь, и от него только, яко от источника всех благ, жду мира, тишины и благоденствия ныне и вовеки!» — Драгоценные строки, в которых, за иронией поэта, так непосредственно и так естественно следуют чувства человека, верующего и вполне преданного провидению!
В половине ноября отправился он в Пензу, куда прибыл 3 декабря вечером и остановился в доме Чемезова. Жизнь в Пензе, кажется, не представляла ему других удовольствий, кроме тех, которые общи всем городам России, и которые, после блестящей петербургской жизни, не могли вполне удовлетворить его наклонности к светской рассеянности и быть для него особенно привлекательны. За то Князь Долгорукой, чувствуя важность своего места, со всею горячностью молодости принялся за исполнение новых своих обязанностей. Он вникал во все подробности сборов, рекрутских раскладок, оброчных статей и других многочисленных предметов своей должности. Но эта точность и требовательность не всегда нравятся старым сослуживцам молодого ревнителя порядка: рутина, старая привычка не любят, чтоб их беспокоили. Он встретил много противоречий. К этому присоединились интриги и неприятные столкновения, неразлучные с тесными отношениями провинциального города. Князь Долгорукой, кажется, вообще чувствовал там себя не в своей привычной сфере. Умные люди есть везде; но в стороне незнакомой он живо чувствовал отсутствие людей, к которым привык, и того крута, который сделался для него необходимым.
Между немногими, которые были там к нему близки особенно одно семейство вознаграждало для него отсутствие прежнего. Это было — семейство Загоскиных, отца и матери известного впоследствии автора романов, Михаила Николаевича. Здесь отдыхало его сердце; у них он был, как между своими. Особенно к хозяйке дома чувствовал он влечение дружбы и уважения, и до конца своей жизни сохранил об ней самую нежную память. Там узнал он Михаила Николаевича, бывшего еще ребенком, и потому всегда особенно любил его, соединяя мысль об нем с воспоминанием всего их семейства, особенно его матери; поэтому, даже и в зрелом возрасте Загоскина, он обращался и шутил иногда с ним, как с ребенком.
В числе особенно приятных дней, встреченных им в Пензе, был для него приезд туда (в 1793 году) академика Палласа. Ученый путешественник ехал в Астрахань, и захватил на своем пути Пензу и Саратов. Он имел к Князю Долгорукому рекомендательные письма; но был и прежде знаком ему. «Свидание с ним»,- говорит Князь Долгорукой, «было еще приятнее тут, нежели в другом месте; ибо, живучи вне своей родины, обрадуешься и самому равнодушному знакомцу, который под одним с тобою небом жил прежде. С ним же сопутствовали жена его, женщина любезная, и дочь, девица милая, которая к пригожеству лица присоединяла приятные таланты и играла на арфе». — Эти самые строки доказывают, как действовало на него и сколько было ему необходимо, как жизненная стихия, все, украшающее жизнь приятными впечатлениями. Скажут: кто же их не любит? — Так! Но не для всякого они составляют необходимые условия жизни! — Он был именно человек впечатлений! — Как малейшее соприкосновение приятных обстоятельств, малейший приятный случай, в миг размягчали его сердце, погружали его почти в блаженство и навсегда оставались у него в благодарной памяти; так и огорчения поражали его сильнее, чем другого, в один миг погружали его в какую-то бездну и не давали места ни терпению, ни утешениям холодного рассудка. Судьба не берегла его; но надобно сказать, что люди подобных свойств и сами не берегут себя.
Благородные занятия литературою не только не были им забыты при новых трудах по должности; но напротив, как противоположность сухим занятиям служебным, как отдых, сделались для поэта необходимее. Со времени жизни его в Пензе можно считать наибольшую его известность. К поэзии, к самозабвению, доставляемому этою успокоительницею сердца, прибегал он во всех обстоятельствах и счастия, и неудачи; ей же начал он вверять те сильные черты негодования, которые так часто встречаются в его стихотворениях. Вот что говорит он об этом в своих записках: «Я стихотворство почитаю целителем моего уныния, товарищем в скуке; способом наиприятнейшим коротать нечувствительно время, когда досады и злоключение из минут делают нам годы». — Не станем искать в этих словах определения поэзии, как искусства; в них выражается только благотворное действие ее на поэта, как человека, и с ними согласится всякой, испытавший сам это состояние.
Одно из первых стихотворений, написанных им в Пензе (1793), было послание «К швейцару», обратившее на себя в Москве большое внимание оригинальностью своего содержания, хотя иные видели в нем хвастовство молодого вице-губернатора, желающего выставить свою правдивость и доступность; другие находили откровенность, неприличную его званию. — Теперь мы можем судить об этом вернее современников поэта. Эти приличия света и звания, в произведениях поэзии, лишили нас, может быть, многих произведений, в которых отразился бы человек во всей истине; приличие вкуса — одно, которое безусловно требуется от поэта. Князь Долгорукой, как и Державин, не всегда были верными последнему; но за то не сковывали себя условными приличиями общества. Они оба сходны в том, что выразили в поэзии самих себя, пренебрегая тою условною поэзиею, которая в их время налагала на многое свои оковы. Послание «К швейцару» известно. Оно начинается таким простым и необыкновенным в то время воззванием, которое врезывается в памяти:
Андрюшка! кинь топор! я в знать тебя пустил,
Из русских мужиков швейцаром окрестил!
Живи подле сеней, опрятно одевайся,
Носи большую трость и шпагой величайся!
Будь ловок, будь учтив, умей сказать ответ;
И здесь ведь уж большой открылся ныне свет!
Князь Долгорукой любил общество, любил веселости; но общество большого света, но веселости светского круга. В противоположность этому, он любил и толкаться в народе; но провинциализм всегда возбуждал в нем скуку и отвращение. К нему никогда он не мог привыкнуть, особливо, если видел с одной стороны гордость, с другой угодливость и низпоклонничество. В кругу высшем все это прикрывается по крайней мере приличными формами. — Тогда в Пензенской губернии, в своем богатом поместье, жил один вельможа в отставке; содержа откупа и потому имея нужду во всех должностных лицах губернии, особенно в вице-губернаторе, он давал им в своей деревне жирные обеды и великолепные праздники, на которые не только усердно приглашал их, но ухаживал за ними, угождал им, и даже некоторым делал подарки. Князь Долгорукой не мог видеть этого без отвращения, и упомянул о нем в стихотворении «К швейцару»:
Случалось мне видать — и право я не лгу —
Как знатный господин, согнувшись весь в дугу,
Зывал к себе в село судей уездных кушать.
По нужде, хоть не рад, готов их вздору слушать;
Вина им реки льет, подносит тьму плодов,
И смучил целый полк французских поваров;
Про дело им свое с доводами толкует,
И каждому в карман подарки разны сует!
Вся челядь вдруг ему в один вещает глас:
«Хоть дело и с душком, но мы оправим вас!»
….
А тот же господин, я сам видал нередко,
За тридевять земель так подчивает едко
Тех самых, перед кем, за то, чем их язвит,
С поклонов и теперь еще спина болит!
Поэт прав, описавши его так нельстиво в стихах своих. Он как будто угадал мысль позднейшего французского поэта, Альфреда Мюссе:
Qui pent leсhег peut mordre, et qui peut embrasser—
Peut etouffer!
Этот вельможа в последствии времени, при вступлении на престол Императора Павла, получил важную должность, а лотом, в 1807 году, сделался начальником Князя Долгорукого и поступал с ним совершенно уже не с тою приветливостью, как в Пензе, когда сам имел в нем нужду.
Князь Долгорукой не только пренебрегал, так названною мною, условною поэзиею своего времени; он был в своих стихах даже как то странно откровенен, вверяя им все движения, проходившие через его душу, и делая ив них, так сказать, летопись внутренних своих ощущений. Так из послания «К Людмиле», написанного им тоже в Пензе (1794), видно, что, не смотря на счастливое супружество, сердце поэта зашевелилось другою склонностью:
Женидьбы по любви вкушая плод семь лет,
С женою на печи забыл я целый свет;
Как дома рай сыскать я твердо научился;
Подмигивать отвык, от женщин удалился;
Казалось, перестал от них с ума сходить!
Но, знать, мне на роду написано так жить,
Чтоб личиком везде пригожим вспламеняться
И слабо от любви разсудком защищаться!

Посмотришь с стороны — сентенции прекрасны,
И логике прямой все кажутся подвластны;
Но дерни струнку там, где сердце защемит
Кто сколько ни умен, а всякой дребезжит!
Здесь же, в 1795 году, написал он философическую оду: «Камин», которая приобрела ему в свое время великую известность. В первый раз это стихотворение было напечатано в небольшом числе экземпляров, только для знакомых автора, но распространившаяся известность этих стихов побудила его напечатать их вторично, с французским переводом d’Aviat, которым однако поэт был недоволен. Одним словом, это стихотворение, наполненное унылой, но утешительной философии, получило такую далекую известность, что знаменитый Делиль, по одной наслышке об нем, просил французского его перевода у знакомых автора, бывших в Париже.
Князь Долгорукой чрезвычайно живо сохранял впечатления. Они оставались у него навсегда в памяти, как у другого происшествия. И потому он оставил нам всю обстановку, все впечатления, при которых рождалась эта пьеса. — Это было в октябре; день был сырой и мрачный; в кабинете их было только двое: жена его сидела за пяльцами; он ходил взад и вперед по комнате и подкладывал дрова в камин; все влекло его к задумчивости, а мысли и чувства развивались, складывались в стихи сами собою, и тут же ложились на бумагу. Один только предмет мешал полной, сладкой задумчивости поэта: против самых его окон был дом прокурора Ступишина. «Я не мог равнодушно смотреть», - говорит Князь Долгорукой, «на жилище моего врага; мне все казалось, что он занимается крамольными против меня предложениями, в то время, как стихи мои, по воле пылкого воображения, ложились плавно на бумагу один возле другого». — Но так называемые практические люди не понимают, до какой степени они оскорбляют душу поэта, идущего путем правды, просто, прямо, без оглядок; душу, страждущую от одного дуновения навета и ябеды! — Им какая нужда! Они не понимают, что тут важны не стихи, которым они помешают, как игрушке: важно то, что они возмущают тишину души, разрушают до основания тот светлый мир, в котором она блаженствует, чуждая на эту минуту и грешной земли, и их происков; важно, наконец, то, что они убивают дух, который тот же и в минуты вдохновения поэзии, и в минуты стремления к добру, правде и долгу!
В этом же году написано им послание «К судьбе», где он, пробегая разные перемены судьбы с великими и малыми лицами, и с самыми народами, делает ей упреки в переменах своей жизни; между прочим упоминает и о вечерах Великого Князя, на которые он так часто бывал приглашаем на Каменный остров, во время своей гвардейской службы и петербургской жизни:
Бывало, как зимы дни мрачны наступают,
Во все дома зовут по карточкам на бал!
Не редко скороход на остров звать езжал!
А нынче так и в клуб с подпиской не пускают!
Последний стих относится к одному смешному случаю, по проискам против него, которые нередки в провинциях. Образец подобных происков представлен им в последствии (1816) в комедии «Дурылом». Здесь он удовольствовался одним стихом, который в свое время верно много смешил и был памятен многим.
С самой юности любил Князь Долгорукой утром, в свободные часы дня, заниматься в кабинете, обедать дома, а вечер посвящать обществу. Так он жил и в Пензе. Говоря о том, что будучи вице-губернатором, он любил забавляться по вечерам разными общественными играми, он упоминает в своих записках, что его за это осуждали, и прибавляет по этому случаю: «Везде выказывать свой чин, по моему, есть самое низкое свойство. Я любил в своем месте быть настоящим председателем, а дома, или в гостях, человеком лет в тридцать, резвым и веселым. Что за польза Государю и отечеству в принужденной измене наших нравов, когда они в настоящем своем виде не ведут к худому?» — Везде, при всяком новом, несчастном, или неприятном приключении, говорит он, надобно ему было рассеяние; ибо сердце его, довольно мужественное, беды переносить имело силы; но воображение, столь пламенно и живо в нем действовавшее, подвергало его частым умственным болезням, которые могли сделаться для него опасными. Что он разумел под этими умственными болезнями, разрешить трудно: вероятно, сильное уныние, близкое к отчаянию.
Под конец своей службы в Пензе, он испытал многие неприятности и неудачи. К ним должно присоединить еще тревогу, хоть и временной, но пылкой склонности, которая (конечно, не без его вины) привела его к большим неприятностям и подала врагам его, вследствие явной ссоры, верное орудие мести, против которого не было уже защиты.
О неприятностях, испытанных им в последнее время жизни своей в Пензе, он оставил нам следующие замечательные строки: «Пусть судит меня мое потомство. Когда дела мои в этой истории (т. е. в «записках о его жизни) будут на его судище, тогда уже меня на этом свете не будет; тогда немздоприимный судия живых и мертвых положит на весы и горести мои и преступления Он язвы сердца моего уврачует и грех юности моей, конечно, не помянет. А вы, о судии мира! соблазняйтесь наружными видами! Такова на свете участь смертных! Ошибки и беды — вот вся основа нашей жизни!»
Говоря же о службе своей в Пензе, вот что он пишет: «Тогда еще я любил службу страстно! В восхищении юного человека, который на все смотрит с желанием образовать свет и сделать лучшим, я писал не приказным словом, а вдохновенным самою природою; то есть: как я думал и чувствовал». — Предоставляю судить знатокам, приличен ли этот слог, так называемой, деловой литературе, также и о возможности писать на службе то, что думаешь и чувствуешь, но я не мог пропустить этой черты прямого образа мыслей и открытого нрава, которыми всегда отличался Князь Долгорукой, и в жизни, и в стихах, и в службе.
Из служебной жизни Князя Долгорукого, как в Пензе, так и в последствии, можно вывести такое заключение: что в службе нужны — не столько ум, сколько характер; не ревность, а рассудительная холодность; не прямота, а осторожность и искусство пользоваться случаями. У Князя И. М. Долгорукого ничего этого не было! Будь он, как человек, хотя с теми же страстями; но умей только различать в себе, как сказал баснописец: «двух человек в одном: параднаго с приватным», — он сидел бы спокойно на своем месте, и сидел бы долго…
В Пензе прослужил Князь Долгорукой до самой кончины Императрицы Екатерины, которая не любила разрешать узлы правосудия, как Александр Македонский гордиев узел. — При восшествии на престол Государя Императора Павла I он был «отставлен от дел», и переехал опять на житье в Москву, к своему отцу. — Вместе с лишением места, само собою разумеется, лишился он и жалованья, и средств к жизни: надобно было служить. Сам Князь Долгорукой не хлопотал об этом,— жил в своем кабинете; но уединение действовало на него неблагоприятно: оно производило в нем уныние; ему нужна была деятельность. Жена его, хотя и не слыхала от него о действии на него внезапной перемены жизни и особенно невольного и непривычного отшельничества; но зная хорошо его характер, угадывала состояние души его и решилась стараться сама достать ему место.
С этой целью отправилась она в Петербург, где ее еще помнили, где она сохранила еще некоторые связи.
На пути туда, заезжала она к своей матери, в ее тверскую деревеньку Подзолово. Не упуская ничего, что может выставить во всей красоте душу Княгини Евгении, я не могу не упомянуть здесь о ее любви и уважении к матери, старушке простой и без всякого воспитания. «Она»,- говорит Князь Долгорукой, «была женщина с природным рассудком; но выросла и состарилась в крайнем невежестве: не училась грамоте, не знала счета. Все сие не освобождало дочери от внутреннего к ней почтения, и она всегда, везде воле ее повиновалась. Редко писывала к ней; но помнила ее повсюду, делилась с ней избытками своими и не стыдилась деревенского ее обращения». В это свидание с матерью, когда она заехала к ней, едучи в Петербург, чтоб возбудить к мужу милосердие Павла, мать дала ей на дорогу ржаной сухарь с солью. Этот кусок хлеба сохранила она до кончины своей, как святыню. Она завернула его в бумагу и надписала: «Благословение матери моей, в проезд мой через Подзолово, когда ехала в Питер просит о принятии опят моего мужа в службу». Этот черствый кусок хлеба найден был, по ее смерти, сохранившимся между ее вещами.
Много надобно было преодолеть ей затруднений в Петербурге; но наконец ее искания получили успех, «хотя несовершенный», говорит Князь Долгорукой, но по тогдашнему нашему положению весьма «важный». — Он был взят опять в службу и определен тем же чином (1797) в Петербург, в Каммер-коллегию, на вновь учрежденное место присутствующего, который считался выше советников. Но не успел еще он явиться к своему месту, не успел даже отъехать далеко от Москвы, как получил в Клину письмо от жены и копию с указа о пожаловании его в действительные статские советники и перемещении в Главную соляную контору, находившуюся в Москве; при чем дано ему было 1875 рублей жалованья. При тогдашнем курсе денег, когда серебряный рубль равнялся еще ассигнационному, и при тогдашней дешевизне товаров и всех жизненных потребностей, это было не маловажным окладом. Но в след же за этими милостями получил он от генерал-прокурора Князя Куракина письмо, которым он, по именному повелению, делал ему выговор за его худое обращение с своею женою. Так все скоро следовало одно за другим в это время. Выговор последовал по докладу прежнего его дела, по пензенской ссоре, за которое он был уже отставлен от дел и тем самым получил уже возмездие.
В Москве, на своей родине, было бы очень приятно Князю Долгорукому продолжать свою службу, пользуясь в то же время всеми приятностями знакомства и светского общества, если б, по отношениям служебным, не мешали этому некоторые несогласия с главным директором конторы, Мясоедовым, который очевидно не благоволил к нему. Но удовольствия света и занятия литературою вознаграждали его за мелкие неприятности. Вообще он был спокойнее и довольнее, чем в Пензе.
В 1798 году скончалась сестра Князя Долгорукого, Графиня Ефимовская. Об ней-то упоминает он в прекрасных и сильных стихах своих: «Завещание», которые написаны были в следующем 1799 году, в селе Введенском, принадлежавшем ее мужу, Графу Ефимовскому. В этом стихотворении поэт в первый раз обнаружил ту глубину души, которая с того времени встречается во многих его произведениях. Эту философическую оду можно бы назвать новою эпохою его таланта, если б он всегда был ровен и не возвращался к прежним предметам, слишком обыкновенным, и к всегдашней своей небрежности. В конце 1798 года написаны им стихи, под названием: «1799-й год», которые замечательны воспоминанием о Екатерине и похвалою, всегда непритворною после смерти:
Душой, умом жила, и не мешала жить!
стих, напоминающий ее любимое изречение: «Vivons, et laissons vivre les autres», к которому относится и стих Державина: «Живи, и жить давай другим!» — Блаженны подданные, могущие повторять подобные изречения своих Государей! Счастливы и поэты, живущие в такое время, когда и самая простая истина возвышается до поэзии, или когда поэзия становится истиною!
Видно, что в это время Князь Долгорукой был вообще доволен своею жизнью. Он написал еще «Спасибо 1799-му году». — Это стихотворение свидетельствует, что в этот период московской своей жизни он успокоился наконец от многих тревог прежней жизни и прежней службы; что он, по своим простым и не требовательным понятиям о счастии, был в мире с судьбой. Вот что говорит он о себе:
В семействе жил весь год, спокоен, без докук;
С женою не терпел мучительных разлук;
Друзья мои со мной вседневно обращались,
Я ими, мной они всем сердцем занимались;
Любя стихи писать, Глафире их читал...
Из глаз ея хвалы безценны принимал...
Чего же более? — Здесь все, что было нужно для счастья поэта: и мирная семейная жизнь, и круг друзей (т. е. коротких знакомых, потому что поэты принимают слово: друг, в самом широком смысле), и в добавок... внимание милой женщины.
При восшествии на престол Государя Императора Александра Павловича, когда вся Россия исполнена была радостью и надеждою, появилось множество торжественных од, относящихся к сему случаю. — Князь Долгорукой избрал самое лучшее средство в похвалу кроткого Государя. Он написал стихи «На освобождение Князя Сибирского», «для ознаменования», как говорит он, «черты благости в новом, вожделенном правлении. — Не могу, прибавляет он к этому, сочинять ни по наряду, ни из угождения, ни из корысти, еще менее из выслуги; потому что стихи не должны быть выслугою для благородного человека: он на то „имеет другие способы».
В начале 1801 года Князю Долгорукому, который почитал себя обойденным по службе, захотелось чина. Упоминаю об этом, как о странности пылкой головы поэта, который редко умел сладить с своими фантазиями и порывами и обнаруживал их тотчас же в действия. Вспомня счастливый исход своего письма к Екатерине, он решился написать такое же письмо к императору Александру. Не дождавшись ответа, он вздумал послать еще к Государю четверостишие, un quatrain! — На чем же он основывал свою надежду? — «Мне сулил удачу»,- говорит он в своих записках, «один вольтеров стих: он теперь из памяти моей вышел, но смысл его тот, что добрые Государи любят стихи читать. По крайней мере, думал я, что одна новость и странность поступка заставят обратить на себя внимание. Из четырех стихов мудрено выдумать способ сделать еще экстракт; надлежало их подлинником показать». — Вот это четверостишие:
Великий Государь! Ты благ и правосуден!
Я двадцать лет служу; невинно обойден!
Тронись, и дай мне чин! — Сей дар тебе не труден!
Две строчки напиши — и буду я блажен!
«Ошибся я в своем расчете»,- продолжает автор, «стихи мои были поднесены; но если верить директору конторы (Мясоедову), Государь изъявил Трощинскому, при докладе оных, негодование,— за то, что прошения подданных посылаются в стихах». — «Может быть это и неправда», заключает он простодушно: «но нет! приятнее этому не верить! Язык богов может ли быть противен тем, кои образ власти Бога носят на земле!»
Все это сколько выказывает, конечно, самого поэта, человека довольно оригинального в своих порывах, столько же принадлежит и его времени. — Это выражение: «язык богов»; эта вера в силу поэзии, или просто в уважение к стихотворной речи,— все это, в наше время, смешно, и даже невозможно! Но тогда это имело некоторое основание: ибо поэт действительно почитался каким-то существом одаренным свыше и отличным от людей обыкновенных, от толпы, утопающей в житейских попечениях! — Это было тогда, когда одно какое-нибудь четверостишие, написанное в альбом и напечатанное в журнале, давало уже право на имя поэта! — И кто знает (разумеется, не в отношении к искусству, а в отношении к жизни), которое время лучше: простосердечной ли уверенности, или недоверчивости обманутого опыта? — С анализом уменьшается сумма наслаждений! Вспомним стих Гете: So geht es dir, Zergliedler deiner Freuden!
Однако прозаическое письмо не осталось без ответа и оказалось действительнее поэзии! — Отказавшись уже от всякого успеха, вдруг получил Князь Долгорукой, объявленное ему через генерал-прокурора Беклешова, высочайшее соизволение, чтоб он избрал себе губернаторское место, где пожелает; ибо та должность, которую он занимает, несовместна с следующим ему чином.

Долгоруков Иван Михайлович - губернатор Владимирской губернии (8.02.1802 – 1812)
Категория: Владимир | Добавил: Николай (15.04.2018)
Просмотров: 1196 | Теги: Владимир | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
avatar

ПОИСК по сайту




Владимирский Край


>

Славянский ВЕДИЗМ

РОЗА МИРА

Вход на сайт

Обратная связь
Имя отправителя *:
E-mail отправителя *:
Web-site:
Тема письма:
Текст сообщения *:
Код безопасности *:



Copyright MyCorp © 2024


ТОП-777: рейтинг сайтов, развивающих Человека Яндекс.Метрика Top.Mail.Ru