Воспоминания В.Ф. Певницкого, о пребывании его в Муромском духовном училище (сер. XIX в.)
Воспоминания В.Ф. Певницкого, о пребывании его в Муромском духовном училище
В Муромское духовное училище Василий Федорович Певницкий определен был в 1841 году.
„Прибыв в Муром, отец прежде всего повел меня к смотрителю училища, игумену Муромского Благовещенского монастыря Варлааму. Это был сановитый и добродушный старец, скоро по вступлении моем в училище переведенный в Юрьевский монастырь, с возведением в сан архимандрита. Я ждал, что он подвергнет меня экзамену. Но он не задавал мне никакого вопроса, и без экзамена принял меня во второй класс, доверяя свидетельству моего отца о моей подготовленности для второго класса, может быть, потому еще, что мой старший брат, поступивший в училище раньше меня, оказался отличным учеником, и в списках ученических занимал первое место. От смотрителя пошли мы к учителю второго класса соборному священнику Василию Степановичу Харизоменову. И здесь тоже мне не произведено было никакого испытания.
Училище помещалось в деревянном одноэтажном здании, стоявшем на одной из глухих улиц города Мурома. Это здание долгое время, и после окончания мною курса, находилось в прежнем виде, кажется, мало ремонтируемое. Когда я, уже будучи профессором академии, приезжал в Муром, здание духовного Муромского училища имело такой же вид, как и во время моего обучения в нем. Только в позднейшие десятилетия XIX века, оно было сломано, и на месте его воздвигнут каменный корпус, в котором устроена и церковь. В старом деревянном училищном здании было четыре больших комнаты: в одной помешалось высшее отделение, в двух — первое и второе низшее отделение, или два третьих класса, а в четвертой второй класс. По старому уставу духовные училища разделялись на уездные училища и на приходские. Высшее и низшее отделение, — четвертый и третий класс, — составляли уездное училище, а первый и второй входили в состав приходского училища. Но помещаясь в одном здании и состоя под начальством одного смотрителя, они мало в существе отличались одно от другого. Рядом с главным училищным зданием стоял небольшой флигель, отделенный от него воротами. В этом флигеле помещался первый класс, и была одна квартира для служащих в училище, и при ней комната для сторожа или служителя. В этой квартире, в бытность мою в Муромском училище, первоначально жил учитель Иван Гаврилович Беляев, исполнявший должность помощника инспектора, окончивший курс в Петербургской академии, переведенный из Мурома преподавателем в Владимирскую семинарию, и долгое время бывший здесь экономом, после Гавриил Васильевич Ястребов, а когда смотрителем училища назначен был светский кандидат Сергей Андреевич Красовский, эта квартира предназначена была ему.
Комнаты в зимнее время плохо отоплялись, и ученики сидели в классах в теплой одежде, какою у большинства были овчинные тулупы, покрытые нанкой.
Уроки были двухчасовые, утром от 8 часов до 12, и послеобеденные от двух часов до четырех. Каждый день было три урока, и только в субботу не было послеобеденных уроков, а во втором классе в субботу был только один урок. Послеобеденные часы назначались для чистописания и нотного пения, а в третьем и четвертом классе еще для письменных переводов с латинского и греческого языка на русский, и обратно с русского на латинский или греческий...
Порядок классных занятий был такой. После молитвы наставник садился за стол и просматривал списки, в которых авдиторами отмечено было, как кто знает урок. Первое внимание его обращалось на тех, против фамилии которых стояло erravit или nescit. Их спрашивали первее всего, и старались довести их до того, чтобы они усвоили содержание урока. Не знающих урока и невнимательных отсылали на колени. Розгой за незнание урока не наказывали, разве кто обнаруживал упорную леность и решительно не хотел учиться. Но спрашиванием одних не твердо или плохо знающих свои уроки дело не ограничивалось. И знающие или показанные знающими свои уроки, по выбору наставника, были вызываемы к ответу, при этом случалось обнаруживать фальшивую отметку авдитора.
Кроме выслушивания уроков, классные занятия состояли в грамматических, а в третьем и четвертом классе, или низшем и высшем отделении, в переводах с латинского и греческого языка и обратно. Для переводов учебною книгою служила христоматия, изданная комиссией духовных училищ в низшем отделении, а в высшем отделении по-латыни переводили Корнелия Непота, и в добавок к нему некоторые отделы из истории Саллюстия об Югуртинской войне. Но так как книг Саллюстия не было у учеников, то они должны были с единственного экземпляра, данного учителем, списывать латинский текст в свои тетради. Для этого, в послеобеденные часы, до прихода учителя, цензор садился среди класса и диктовал изо всей силы своего голоса латинский текст Саллюстия, и его товарищи, с его голоса, записывали то, что предполагалось переводить в ближайшие дни. Когда предполагалась эта диктовка текста Саллюстия, учитель нарочито опаздывал приходом в класс. По греческому языку переводили в высшем отделении Новый завет. Послеобеденные часы во втором классе назначались, попеременно, для чистописания и нотного пения по обиходу. А в третьем и четвертом классе для письменных переводов с латинского и греческого языка, и наоборот с русского на латинский или греческий. Первого рода переводы назывались оккупации (occupationes), и второго версии (versiones). Но понедельникам и средам в послеобеденные часы ученики писали переводы с русского на латинский язык, или с латинского на русский (последнее было редко), а по вторникам и четвергам переводы писались с русского языка на греческий или обратно. В пятницу в том и другом классе было нотное пение; а в субботу послеобеденных занятий не было.
Письменные упражнения в переводах с русского на латинский и греческий язык и обратно имели главное решающее значение, при оценке успехов учеников. Чьи упражнения были лучше и исправнее, те занимали высшее место в списках. Были допускаемы при этом и состязания. Считающий себя лучше своего товарища, стоящего в списках выше, мог заявлять, что он оспаривает место такого-то N. В этом случае он писал на поле своей тетрадки, против текста оккупации: certo de loco cum NN, и если его задача оказывалась лучше N, то он садился на его место; а если состязание было для него неудачно, то дело оканчивалось его публичным конфузом или посрамлением пред всем классом. Но я не помню, чтобы за это смельчака, ищущего высшего места, подвергали наказанию. Состязания эти, впрочем, допускались не каждый раз, когда писались задачи, а в редкие известные дни, когда наставник сам вызывал желающих спорить с товарищами о местах.
Кроме переводов классических, которыми занимали учеников в классах, ученики, хотя необязательно, приглашались заниматься переводами дома, — переводить (как говорили в училище) „от себя" такие статьи, какие в классе при учителе не переводились. Усердные из учеников „от себя" переводили очень много, гораздо больше, чем сколько проходили в классе, например, прочитывали всего Корнелия Непота. Об этих переводах от себя при обыкновенных классических занятиях не спрашивали. Но на экзамене, после перевода известного отдела, переведенного в классе, спрашивали ученика: что ты переводил от себя? И спрошенный, по приглашению экзаменующего, должен был показать, как, хорошо ли он переводил от себя. В этом случае, при исправности перевода, усердие ученика, много успевшего перевести от себя, вменялось ему в особенную заслугу, и отмечалось высшею похвалою.
В видах усовершенствования в знании латинского языка, учеников четвертого класса заставляли говорить между собою по-латыни. Не легко это было, и латынь в устах учеников была неважная. Но нужно было подчиняться распоряжению начальства. Чтобы вынудить у учеников это подчинение тяжелому распоряжению, введен был калькулюс (calculus). Калькулюс был длинный, узкий, свернутый в трубку лист бумаги. Он был угрозою для тех, кто осмеливался в присутствии товарищей в классе говорить по-русски. Калькулюс давался в руки тому, кто сказал русское слово вместо латинского, и его имя записывалось в калькулюсе. Этот держал у себя калькулюс секретно от товарищей, и должен был стараться передать его другому, от которого услышал русскую речь вместо латинской, и имя этого другого записывалось в калькулюсе. Неизвестно было товарищам, в чьих руках был калькулюс, и потому нужно было быть осторожным, не позволять себе беспечно русской речи, чтобы не попасть в калькулюс. Ведут между собою беседу по-русски товарищи, подкрадется к ним ученик, у которого скрывается калькулюс, и вдруг скажет: „Et tibi calculus". Волею или неволею должен взять в свои руки калькулюс ученик, нарушивший распоряжение начальства об употреблении в разговоре латинского языка вместо русского, и потом стараться поскорее сбыть его с своих рук. У кого долго оставался калькулюс, в особенности у кого ночевал он, те могли опасаться сурового замечания учителя, а пожалуй и наказания. Училищное начальство выражало желание, чтобы и дома, на квартирах, ученики высшего отделения вели между собою беседы по-латыни. Но это желание не исполнялось: калькулюса на квартирах не было, а без него не было принудительной силы к ведению разговора на мертвом чужом языке, которым при том ученики еще не успели овладеть как следует. Если в классе они употребляли его по принуждению, то это была латынь ломаная, часто курьезная, слыша которую, с неудовольствием поморщился бы хороший знаток латинского языка. Но наши учителя твердили нам: говорите хоть плохо, да по-латыни.
В училище латинский и греческий языки были главными предметами ими более всего занимались, и для них назначалось более всего учебных часов. И нужно заметить, что в знании их, в особенности латинского языка, которому отдавали преимущество пред греческим, многие ученики достигали значительных успехов, — могли без затруднения переводить в открытой книге какие угодно места. Достигнутое в училище знание латинского и греческого языка оставалось приобретенным капиталом на все последующее время. В семинариях не увеличивался этот капитал, а оставался в прежней силе, вынесенной из училища. Да в семинариях и мало занимались этими языками, имея в виду занятия другого рода, и полагаясь на то, что в училищах дано ученикам достаточное знание тех предметов, которые в них считались главными.
Кроме латинского и греческого языка, изучалась русская грамматика, по руководству Греча. На преподавание отечественного языка мало обращали внимания, не изучали и не читали никаких образцов, и от сухой грамматики Греча ничего не оставалось в голове. Некоторое значение могли иметь грамматические разборы предложений, что делалось во втором классе, а затем в дальнейших классах русская грамматика совершенно заслонялась грамматиками латинского и греческого языка. В третьем классе изучалась грамматика церковно-славянского языка. Изучение ее было чисто формальное; изучали славянские склонения и спряжения, а не прибегали к чтению славянского текста. Славянская грамматика была придатком к русской грамматике, и ей мало времени посвящали в классе. Преподавалась арифметика по руководству Куминского. При преподавании этого предмета имели практическое значенье и способствовали развитию учеников арифметические задачи, которые давали для решения не только в классе, но и на дом. Заставляли даже, и во втором классе, самих учеников выдумывать какую-либо задачу и решать ее, и это решение выдуманной учеником задачи нужно было записывать в особой тетради, которую смотрел хотя не каждый раз, и не у всех учеников учитель. Образчиком этих задач может быть известная, вероятно, во многих училищах задача о стае гусей...
Изучали мы еще Катихизис, по руководству Филарета (в третьем классе), а в четвертом краткую священную историю и географию, по руководству Арсеньева. Катихизис и историю учили буквально, и хорошие ученики бойко отвечали по этим предметам не только пред учителем, но и на экзаменах. Катихизис, в изложении Филарета, являлся трудным для многих учеников, и они зубрили текст его, иногда не понимая его хорошенько. А изъяснений к этому тексту учителя почти никогда не давали. Священную историю можно было бы рассказывать своими словами; но и здесь преобладала зубристика. К краткой священной истории учитель делал некоторые добавления из Библейской истории Филарета, например из периода Судей о Девворе, Иеффае и Гедеоне. Но эти добавления не передавал устно учитель, а диктовал по книге всему классу, и ученики должны были записывать диктуемое, а потом выучивать это наизусть. Учитель никогда не делал обращения к ученикам, чтобы они по Библии прочитывали повествования о тех лицах и событиях, о которых кратко говорится в учебнике. Да если бы и было такое обращение, трудно, даже почти не возможно было бы выполнить его, потому что у учеников не было под руками Библии, и не легко было бы найти, если бы кто из них и захотел по этому священному первоисточнику прочитать сказание о библейских лицах и событиях.
География изучалась слабо. Географическая карта была одна на весь класс; а в классе было более шестидесяти учеников. Усердные ученики находили возможность пользоваться картою; а менее усердные не обращались и не считали нужным обращаться к карте, и потому, когда учитель вызывал таких учеников к карте и спрашивал их, где такие или иные моря или реки, какие границы такого или иного государства, они не в состоянии были правильно отвечать на эти вопросы".
Свои воспоминания об учебных занятиях в училище профес. В. Певницкий заканчивает подробным описанием экзаменов того времени. Он пишет:
„Три раза в году производились экзамены, — пред Рождеством, пред Пасхой и пред вакацией, которая начиналась 15 июля и продолжалась до 1 сентября.
Экзамены были письменные и устные. Письменные предваряли устные испытания. На них заставляли учеников писать латинские и греческие задачи, — диктовали известный небольшой отдел русского текста, и ученики должны были перелагать этот текст на латинский и греческий язык. Бывали обратные переводы; продиктованный латинский или греческий текст заставляли переводить на русский язык. При писании этих задач разрешалось пользоваться лексиконами. Мог ученик спрашивать и учителя, если попадалось ему в тексте незнакомое слово, и учитель подсказывал ему, какое слово должно быть употреблено им при переводе. Главное требование от письменных задач состояло в том, чтобы ученики грамматически правильно построили латинскую или греческую речь. В большой недостаток не вменялось им, если у того или другого из них обнаруживалось недостаточное знание лексического состава языка. У большинства учеников эти письменные задачи выходили очень исправными иудовлетворительными. Но не обходилось без курьезов, которые смешили не только учителей, но и учеников. Такой курьез до сих пор помнится мне, когда мой товарищ, ученик третьего класса, следующим образом перевел латинскую фразу: Quis detexit Americam? Columbus. Кто оттыкает Америку? Голубь". Он не знал, что такое Америка, а в лексиконе он нашел, что columbus значит голубь.
Устные экзамены производились довольно быстро, и на них не назначалось много дней, хотя учеников спрашивали всех, и по всем предметам. Экзамены вели совместно несколько учителей; в одно и то же время один учитель экзаменовал учеников по латинскому языку, другой по греческому, третий по катихизису, четвертый, положим, по нотному пению, и ученик, проэкзаменовавшись у одного учителя, шел к другому, от другого к третьему и т. д. При таком порядке экзаменов значительно ускорялось, их производство; часто в один день успевали переспросить весь класс. Бальной системы не было, при отметках успехов учеников или достоинства их ответов, а писали словами: превосходно, отлично хорошо, весьма и очень хорошо, похвально, хорошо, довольно хорошо, не худо, худо...
Кроме частных экзаменов были в училище экзамены публичные. Они производились в конце каждого учебного года, большею частью накануне роспуска учеников пред вакацией. Они служили не для испытания учеников, а для показания пред публикою их успехов. Для этого нескольким лучшим ученикам назначались известные отделы из науки, которые они должны были вытвердить, и спрашивали их только по этим указанным им отделам. Но при переводах с латинского или греческого языка председательствующий на экзамене мог заставлять ученика переводить не то, что ему назначено, а то, что он укажет ему в открытой книге. Это не ставило в затруднение учеников, так как для публичного экзамена назначались лучшие ученики, на которых учитель мог положиться.
Публичные экзамены обставлялись очень торжественно. Очищалась самая большая комната в доме училища (четвертый класс); из нее выносились столы и скамьи, на которых сидели ученики во время классных занятий (нарт, ныне употребляемых в школах, тогда не было в училище). Посредине комнаты ставился небольшой столик, покрытый сукном. По обеим сторонам от этого столика расставлялись кресла и стулья. Приглашались на экзамен почетные представители города из духовных и светских особ, и они садились на приготовленных для них креслах и стульях. Ученики стояли за этими креслами и стульями. Из них обязательно должны были присутствовать на экзамене только те, которые, по наперед объявленному им назначению, должны были отвечать приготовленный ими урок, и еще те, которым предназначалась награда. В одном углу комнаты помещался ученический хор, усиленный голосистыми диаконами, при участии которых хор из учеников пел в церквах. Этот хор в антрактах исполнял концерты и пел патриотические песни. После молитвы экзамен открывался приветственною речью, составлявшеюся смотрителем или одним из учителей, произносимою учеником. Главный предмет, которым старались заинтересовать публику на экзаменах, и доставить ей удовольствие, составляли не ответы учеников, а разные интермедии, которыми прерывались испытания по той или другой науке. Эти интермедии наполнялись не одними концертами и кантами, но занимательными стихотворными произведениями. Так на экзамене в 1844 году предложен был публике написанный стихами разговор и еще стихотворение, озаглавленное „Эхо“. То и другое произведение составлено было, говорили, сыном учителя Спекторского, окончившим курс семинарии. Разговор вели между собою четыре ученика, — ветреный, прилежный, способный и резвый. Предложено было выучить этот разговор четырем лучшим ученикам четвертого класса,- и для ведения его пред публикою на экзамене они вышли на средину класса, и попарно стали друг против друга. Разговор начал ветреный такими словами:
„Вот, братцы, и каникулы настали,
Не станут сердце грызть у нас печали,
Ни раз не загляну я в класс.
Пойду, куда хочу, черчу,
Шагом или птичкой полечу
То за реку, то в лес,
Там есть хоть земляника.
Потом ведет речь прилежный.
Да, вам хорошо, вы с головами.
Мое так горе прямо со слезами
Иномест повторишь на силу в час.
Листа четыре.
И то забудешь через день.
Нет вовсе памяти.
Беда, ей Богу!..
Для произнесения „Эха" избраны были два возрастные ученика, обладавшие порядочным басом. Один выходил пред публику и становился на том месте, на котором становились ученики, вызываемые для ответов, а другой был спрятан за печкою, так что его не видела публика. Первый громогласно начинал речь так:
Сердечно признаюсь, учиться не хочу.
Эхо или скрытый за печкою отвечает: Чу!
Ба! Чей там слышно глас?
Скажи пожалуста без смеха.
Эха!
Нелегкое тебя сюда знать занесло.
О! О! и т. д.
Все это сохранилось у меня в памяти с давних лет.
После окончания испытаний раздавались награды ученикам, отличавшимся своими успехами. Казенные награды от училища везде были одни и те же: это были книги, которыми награждались четыре или пять учеников из каждого класса за успехи и благонравие. Но кроме казенных наград от училища выдавались иногда особенные награды от частных лиц из публики. Так в 1844 году муромский городничий Пащенко привез в училище на публичный экзамен около дюжины коробок конфет; после раздачи наград от училища он раздавал эти конфеты ученикам, которые ему понравились, или которых указывало ему училищное начальство.
Заканчивались экзамены речью, в которой или благодарили публику за посещение, или высказывалось, какое впечатление могли произвести на посетителей экзамены. Так в речи, мною произнесенной по окончании экзамена в 1846 году, сочиненной смотрителем училища Красовским, было такое обращение к публике: „Достопочтеннейшие посетители! Желание, привлекшее вас недавно в насажденный вертоград наш, может быть, не получило совершенного удовлетворения. Может быть, плоды с этих молодых роз показались вам такими, что только в будущем можно надеяться на благое употребление их. Но, достопочтеннейшие посетители, эта самая надежда служит для нас не малою наградою...".
Об училищном персонале во время своего обучения в Муромском училище профес. В. Певницкий пишет следующее:
„Пять лет я учился в Муромском училище, и в эти пять лет переменилось три смотрителя. Первым смотрителем, в год моего поступления в училище, был игумен Муромского Благовещенского монастыря Варлаам, поступивший в монашество из вдовых священников (священником он был в селе Домнине, Меленковского уезда). Он не был преподавателем, и в училище являлся редко, только на экзамены. Я помню только, когда меня отец приводил к нему, желая определить меня во второй класс училища, к нам вышел благообразный старик, и очень ласково переговорил с моим отцом, а меня освободил от всякого экзамена, сказав отцу, что я буду принят во второй класс. Не долго при мне он был смотрителем. Его скоро перевели в Юрьевский Архангельский монастырь, с производством в архимандрита....
Варлаама сменил Нифонт (Успенский) из студентов семинарии. До определения его в смотрителя и игумена Благовещенского монастыря он был учителем греческого языка в высшем отделении училища, и жил в Благовещенском монастыре, как простой иеромонах, и в училище, которое было не близко от монастыря, ходил обыкновенно пешком, даже и в грязную пору. Извозчиков тогда не было в Муроме, а монастырскими лошадьми он не мог распоряжаться. Когда сделался он смотрителем, он оставил учительскую должность, находя для себя затруднительным совмещение этой должности с должностью смотрителя училища и настоятеля монастыря. Он был кривой и не такой благообразный, как его предшественник Варлаам, но как смотритель, он был гораздо деятельнее его. Он часто являлся и следил за ходом училищной жизни. От этого учителя внимательнее относились к своим обязанностям. Он сделал распоряжение, чтобы классные цензора из учеников записывали в журнал, когда учитель приходил в класс и уходил из класса. Цензора стеснялись исполнением этого распоряжения, боясь навлечь на себя неприятности, в случае записи несвоевременного прихода в класс учителя, и запись о времени прибытия в класс наставника и выходе из класса обратилась в простую формальность. Но все-таки она не оставалась без всякого значения: зная о ней, учителя опасались быть не аккуратными в исполнении своих классных обязанностей. Смотритель Нифонт знал всех учеников, которых было до четырех сот и внимательно следил за их успехами и поведением. Он даже посещал иногда квартиры учеников, чтобы посмотреть, как они живут, и удобна ли их квартира, чего не делали другие смотрители, предоставляя это инспектору. Сложив с себя должность учителя, по определении его смотрителем училища, он не оставлял совершенно учительских занятий, и частным образом приглашал к себе иногда учеников, по чему-либо обративших на себя его внимание, чтобы помогать им в приготовлении ими уроков. Так я с несколькими товарищами для этой цели приглашаем был к нему в его настоятельские покои, и он показывал нам по географической карте расположение рек, озер, морей и границ разных государств, и после таких учительских указаний он еще предлагал нам чай.
Недолго, немного более двух лет, смотрительствовал в Муромском училище игумен Нифонт. Он переведен был из Мурома в Переславль-Залесский, с назначением смотрителем тамошнего духовного училища и настоятелем Переславского Никитского монастыря, с возведением в сан архимандрита. Живя в Переславле, архимандрит Нифонт имел сношение и знакомство с профессорами Московской духовной академии- (Переславль-Залесский отстоит от Сергиева Посада в шестидесяти верстах), и некоторые из монашествующих, служивших в академии, приезжали к нему и гостили у него в вакациальное время, и он с любовию принимал их и рад был их посещению. Так в его монастыре пожелал иметь приют известный архимандрит Феодор (Бухарев), когда по обстоятельствам должен был оставить духовно-учебную службу. Нифонт относился к нему с полным уважением, несмотря на то, что Феодор был в то время человеком опальным, и ухаживал за ним, как за близким родственником, стараясь всячески облегчить его тяжелое положение. Живя в Никитском монастыре, под начальством настоятеля, ни в чем его не стеснявшего, он свел знакомство с дочерью Переславского уездного предводителя дворянства, на которой потом, снявши сан, и женился. И когда после того многие изменили свое отношение к Бухареву, добровольно снявшему сан, Нифонт остался к нему с тем же расположением и уважением, какое питал прежде.
Я три раза видел Нифонта, состоя на службе в Киевской академии, когда приезжал в вакациальное время на родину, два раза в Переславле, и один раз в Муроме в 1877 году, где в то время он был настоятелем Муромского Спасского монастыря. Каждый раз он принимал своего бывшего ученика с распростертыми объятиями и видимо старался сделать как можно более приятным мое пребывание в гостях у него, о чем я до сих пор с благодарностью воспоминаю, чтя в нем своего бывшего наставника.
Третьим смотрителем был Сергей Андреевич Красовский, кандидат Московской академии, назначенный смотрителем скоро но окончании курса в академии. Молодой, небольшого роста, выглядывавший почти юношей, он в первый раз явился в класс к ученикам высшего отделения, в сопровождении инспектора и учителей, которые почти все были люди пожилые и носили сан священника, и нам, мальчикам, бросилось в глаза не обычное для нас явление, как это во главе сановитых и пожилых людей становится чуть не мальчик, и они все должны чтить в нем своего начальника. Не дошедши до средины класса, и оставивши учителей позади себя, чуть не у двери, он обратился к нам с речью, которую заметно произносил не смело. Но мы, ученики, мало что восприняли из его речи; она скорее имела значение для учителей, и к ним первее всего была направлена. Нам казалось, что своею речью, очевидно наперед заготовленною, новый молодой смотритель хотел зарекомендовать себя пред учителями.
Предшественники С.А. Красовского жили вдали от училища, в Благовещенском монастыре, в котором они были настоятелями. А Сергей Андреевич поместился при училище во флигеле, в котором, кроме его квартиры, отведена была одна комната для первого класса. Училище чрез это было постоянно пред его глазами. Но нам ученикам мало была заметна его деятельность; да, кажется, он и мало проявлял эту деятельность, предоставляя училищной машине работать по прежнему заведенному порядку. В похвалу ему нужно сказать, что он был человек очень добрый и гуманно относился к ученикам. Я не помню, чтобы он кого-нибудь из учеников подвергал какому-либо наказанию, и розга, как орудие наказания, была для него ненавистна, и к ней, в год моего пребывания в училище, сколько помнится, он никогда не прибегал.
Одна была у него слабость, которая замечается среди нас и у многих умных людей. Он не обладал добродетелью трезвости и любил выпивать, чем ронял свое достоинство в глазах учителей. Эта слабость была, по-видимому, причиной скорого расстройства его здоровья, и он скоро скончался, пробыв на должности не более четырех лет.
Инспектором во все время моего пребывания в Муромском училище бессменно был один, — Иван Федотыч Грандицкий, бывший вместе с тем священником Рождественской церкви, стоящей на базарной площади Мурома. Занимая долгое время должность инспектора, он был учителем латинского языка в высшем отделении училища. Величавый и суровый по виду, он было, грозен для учеников, в особенности для учеников низших классов, где он не давал уроков. К ним он являлся для расправы с шалунами, и говорил при этом сердитым тоном, и если кто в училище, то это именно он угрожал ученикам розгой, и подвергал упорных шалунов этому унизительному наказанию. Но я не могу назвать его жестоким. Он не часто обращался к этой суровой мере вразумления. Когда ученики низших классов, трепетавшие пред инспектором, переходили в высшее отделение и делались его учениками, смягчалась и уменьшалась их боязнь пред ним. После нескольких первых уроков, они уже видели в нем не грозного инспектора, а рядового преподавателя, похожего на других, даже мягкого и доброго. Дело свое учительское он вел хорошо, и по отношению к ученикам не был особенно взыскателен. За незнание уроков он никогда не наказывал учеников розгой; лентяев он только заставлял стоять на коленях. Еще до времени моего поступления в училище, в нем утвердился обычай подношения ему ко дню именин небольшого подарка от учеников, и этот обычай от одного поколения переходил к другому. Именины Ивана Федотыча были 15 января, и к этому дню ученики высшего отделения делали небольшую складчину, и покупали и подносили имениннику или гуся или большой муромский калач, который заменял кондитерский торт. Этот обычай известен был не только смотрителю, но и высшему начальству, и ни с чьей стороны не принималось мер к уничтожению этого обычая: смотрели на это подношение инспектору и учителю, как на выражение их добрых чувств по отношению к нему.
Другим учителем в высшем отделении училища или в четвертом классе был Василий Николаевич Спекторский, преподававший греческий язык, священник Козмо-дамианской церкви. Он первоначально был учителем в низшем отделении, где я учился у него некоторое время; в четвертый класс он перешел или переведен, когда Нифонт, сделавшись смотрителем, оставил учительскую должность. Это был человек очень добрый, нетребовательный, снисходительный до слабости. Наказаниям почти никогда не подвергал учеников, даже самых мягким. Ученики злоупотребляли его добротой, и мало заботились об исправном приготовлении уроков по его предмету. От того успехи в знании греческого языка у нас в Муромском училище были гораздо слабее, чем успехи по латинскому языку. Во время его уроков иногда проявлялись непозволительные шалости, которые, благодаря снисходительности учителя, безнаказанно сходили с рук смельчакам. В особенности я не могу умолчать об одной мальчишеской выходке, которую неоднократно дозволял себе наш шаловливый товарищ Светозаров. Рядом с четвертым классом был второй класс, отделенный от него стеною. Во втором классе по субботам был только один урок, и в десять часов утра ученики распускались, и класс оставался свободным. А в четвертом классе уроки продолжались до двенадцати часов. И вот в эти часы, когда во втором классе никого не было, забирался туда наш шаловливый товарищ, и когда учитель спрашивал кого-нибудь или что либо объяснял, чрез малое отверстие, проделанное в деревянной стене, внезапно, для потехи целого класса, раздавались такие выкрики, какие бывают в кукольном театре, как будто в пустом классе появился театральный Петрушка; иногда приносил с собою шалун особого рода свистульки, чтобы больше потешить своих товарищей. Эти выкрики и свистки были довольно часты, и не раз повторялись в течение одного урочного часа. И мы, ученики, каждую субботу так и ожидали шаловливой выходки своего товарища, которою он думал доставить удовольствие всем нам. Пытался было учитель поймать шалуна Петрушку, заходившего в пустой класс; но ни разу не удавалось ему это. Товарищи стуком через стену давали ему знать, что учитель выходил из класса, чтобы узнать или поймать его, и тот успел скрываться. А когда учитель возвращался в класс, Петрушка опять заявлял о своем существовании и пребывании в пустом классе. Так и не узнал учитель, кто этот дерзкий забавник; не узнали ни смотритель, ни инспектор, хотя до них доходили слухи о чьей-то проделке во время уроков Василия Ивановича. Товарищи не хотели выдать его. А Василий Иванович так привык к этой проделке, что, по-видимому, не особенно сердился, когда в соседнем пустом классе являлся Петрушка, желавший своими выкриками развеселить своих товарищей, может быть скучавших за уроками.
В третьем классе было два параллельных отделения, — первое и второе. Я учился в первом отделении. Учителями у нас были по латинскому языку Матвей Иваныч Шеметов, священник женского Троицкого монастыря, после моего выбытия из училища определенный протоиереем Меленковского собора, а по греческому языку сначала Василий Николаевич Спекторский, а потом Иван Гаврилович Покровский, перешедший скоро из Муромского училища в Переславский, светский из студентов семинарии. Матвей Иванович был умелый преподаватель, дававший хорошую заправку ученикам. Он благодушно обращался с учениками, в особенности любил тех, кто у него хорошо учился. Сердитым мы его почти никогда не видели. Нередко он назначал латинские задачи, с предложением желающим спорить о месте с тем или другим из своих товарищей, что те заявляли на тетради записью: certo do loco cum NN. И если соперничество оказывалось удачным, споривший о месте пересаживался на место побежденного товарища. Иван Гаврилович Покровский, на короткое время явившийся в Муромское духовное училище, представлял из себя бесцветную личность, вялую и апатичную. Он не влагал души в свое дело, и учительские обязанности исполнял как бы не хотя, хотя в класс ходил исправно. Ни в какие разглагольствия он не пускался в классе. Он был скуп на слова, и речь его была всегда медленная; говорил он тихим, ровным голосом, держа свой голос на одной ноте, он никогда не возвышал его, даже тогда, когда, по-видимому, он должен был быть в возбужденном состоянии. Тихим, бесстрастным голосом говорил он ученику, когда хотел наказать его: „Поди, лозой тебя!" такую фразу он произносил так же, как другую: „дай мне книгу" или „покажи мне тетрадь". Случалось, и не раз, что ученик, заслуживший наказание, не захочет подчиниться приказу наставника идти под розгу или на колени, в выражении которого не видно было и тени сильной воли или властного тона, и наставник не настаивал на исполнении своего приказа. Постоит за партою ученик, которому угрожало наказание, а потом и сядет, и наставник не обратит на это внимания и как будто забудет о том, что он хотел наказать того или другого ученика. Авторитет наставника, который делал распоряжения и отдавал приказания и потом не настаивал на их исполнении, не мог стоять высоко у учеников, и они по его предмету занимались хуже, чем по предмету его сослуживца Матвея Ивановича Шеметова. Латинский язык и здесь изучали лучше, чем греческий.
Во втором отделении третьего класса учителями были по латинскому языку Гавриил Васильевич Ястребов, а по греческому сначала Иван Гаврилович Беляев, кандидат С.-Петербургской академии, скоро переведенный во Владимирскую семинарию преподавателем математики, и долгое время бывший в ней экономом, а после него Иван Михайлович Тихомиров, потом поступивший в Московскую академию, принявший монашество с именем Саввы и скончавшийся в сане архиепископа тверского. Я не учился у них, и потому ничего не могу сказать о них, как учителях. Скажу только, что когда ученики обоих отделений сходились вместе, по переводе их в четвертый класс, ученики первого отделения оказывались лучше подготовленными, чем ученики второго отделения, а в разрядном списке они в большинстве занимали высшие места.
Но личный характер их довольно ярко отражается в моих воспоминаниях, и несколько слов сообщить о них я считаю не излишним.
Гавриил Васильевич Ястребов был человек живой, энергический, даже суетливый, совершенная противоположность Ивану Гавриловичу Покровскому. Любимым предметом его было нотное пение, и при всяком удобном случае он увлекался им. Для нотного пения в третьем классе назначались послеобеденные часы в пятницу, и тут во всю ширь распускалась его любовь к пению. Увлекаясь сам, он увлекал и учеников к громогласному исполнению всем классом разных церковных песнопений. Двух часов мало было для него, чтобы распеть все, что ему хотелось, и он часто после звонка задерживал учеников, чтобы они вдоволь напелись, к его удовольствию. В послепасхальные недели после звонка, он пел с учениками весь пасхальный канон и все пасхальные песнопения, и ученики не тяготились этими задержками их, иногда на целый час, пением стихир разных сверх урочного времени они доставляли удовольствие учителю, но вместе с тем и себе. Еще вот пример из его пристрастия к пению. Жил он во флигеле при училище, пока не поселился здесь смотритель. Когда в мае месяце депутация учеников, ходившая к смотрителю просить рекреации, возвращалась с известием, что рекреация дана, он выходил к ученикам, и говорил им: „Ну, теперь нойте мне". Затем становился он впереди учеников, и они, радостные, что дана рекреация, всею массою во все горло пели: Reverendissima domina magistra, recreationem humillime rogamus. А он запевал и рукою махал, как регент. И это пение, по его заказу, повторялось несколько раз. Но на этом он не успокаивался. Когда довольно пропели ему, он говорил: пойте теперь моей жене. И ей несколько раз пели: Reverendissima domina magistra, recreationem humillime rogamus.
Оставив училищную службу, Гавриил Васильевич Ястребов поступил во священники и был настоятелем Вознесенской церкви города Мурома. Он очень любим был прихожанами, за его всегда дружелюбное, доброе отношение к ним и за его всегдашнюю готовность удовлетворять всем их законным желаниям. Он готов был и покурить и поиграть в карты, и не отказывал себе в этих удовольствиях. Но это не мешало ему снискать славу пастыря образцового и великого молитвенника. Его пастырский авторитет много поднят был добрым словом о нем всеми чтимого кронштадтского пастыря отца Иоанна Сергиева. Являлись к отцу Иоанну Сергиеву муромские купчихи, и просили его молитв о себе. „Зачем вы ко мне обращаетесь (сказал им отец Иоанн Сергиев), тогда у вас в Муроме есть свой молитвенник отец Гавриил". Это слово, принесенное из Кронштадта в Муром муромскими купчихами, быстро разнеслось по всей окрестности, и на отца Гавриила Ястребова начали смотреть, как на незаурядного пастыря, такого же мощного, сильного пред Богом, молитвенника, каким был для всей России отец Иоанн Кронштадтский. И когда скончался отец Гавриил в конце девяностых годов XIX столетия, на его погребение стеклись толпы народа, привыкшего видеть и чтить в нем благоговейного молитвенника пред Богом.
Об Иване Гавриловиче Беляеве мне придется говорить, когда в своих воспоминаниях я дойду до моего обучения в семинарии. Здесь скажу только, что И.Г. Беляев, кандидат Академии, чувствовал себя как будто не на своем месте на должности простого преподавателя в училище, да еще не в старшем классе, и не смотря на то, что женился в Муроме на очень красивой барышне, стремился из Мурома на лучшее место. И это лучшее место скоро ему было предоставлено: после полуторагодичного пребывания в Муроме он переведен был во Владимир, и здесь долгое время был преподавателем математики и физики, и вместе с тем экономом семинарии, и во Владимире скончался. Как преподаватель, он не выдавался из ряда других учителей училища с семинарским образованием, и не имел пред ними никаких преимуществ, и отношения его к своим товарищам по училищу были вполне дружеские. Его кратковременное пребывание в училище осталось совершенно бесследно.
Его преемником по должности преподавателя греческого языка во втором низшем отделении был Иван Михайлович Тихомиров. В конце 1842 года он определен был учителем в первый класс Муромского училища. Я сам не учился у него; его учениками в первом классе были мой покойный брат, скончавшийся от холеры в 1848 г., при переходе в семинарию, и мой двоюродный брат Павел Петрович Смирнов, ныне протоиерей церкви села Клина Муромского уезда. Они, равно как и другие их товарищи, вместе с ними учившиеся у Ивана Михайловича Тихомирова, с любовью относились к нему, и хвалили его за то, что он не строго, гуманно обращался с ними. Он так просто, по-отечески, держал себя с ними, что они смело обращались к нему с разными вопросами, иногда и неуместными, и он снисходительно давал ответы на эти вопросы, хотя бы они вовсе не относились к учебному делу. Для примера, к более наглядному представлению простых, добрых отношений между учителем Тихомировым и его учениками, я могу привести следующий вопрос. Некоторые из учеников-первоклассников имели у себя самодельные солнечные часы, и вот один из владельцев таких часов встает и говорит: „Иван Михайлович, у меня на часах уже одиннадцать часов; отчего звонок не бьет?“ Иван Михайлович добродушно принимал подобные обращения, и отвечал на них мягкою шуткой или лаской.
Состоя учителем, Иван Михайлович Тихомиров принял сан священства и определен священником Муромского собора, женившись на дочери скончавшегося соборного священника Царевского, оставившего после себя большое семейство. Но семейная жизнь Ивана Михайловича продолжалась не долго: жена его, через год после свадьбы, скончалась. После ее смерти он решил поступить в академию, и готовился к вступительному экзамену в академию. Некоторые тетради, нужные ему для экзамена, переписывали ученики старшего класса училища. В 1846 году, когда я окончил курс училища и переходил в семинарию, Иван Михайлович поехал в Московскую академию, и поступил в нее студентом приняв монашество с именем Саввы, и окончил курс со степенью магистра в 1850 году. Дальнейшая судьба его известна.
Во втором классе учителем был соборный священник Василий Степанович Харизоменов. Это был мой первый учитель; так как я, минуя первый класс, прямо поступил во второй класс училища. Худощавый, сухой, с небольшою бородкой, он не имел внушительного вида; но мальчики боялись его. Относился он к ученикам сухо, формально, и у меня немного сохранилось воспоминаний о нем. В его педагогической методе можно отметить одну добрую черту: он много упражнял нас грамматическими и синтаксическими разборами предложений, на уроках по русскому языку, и давал высшие места в списке тем, кто исправно отвечал ему на этих разборах. А по арифметике он и в классе давал задачи для решения, и приказывал на дому самим выдумывать задачи и решать их, и эти самоизмышленные задачи и решения показывать ему, если он спросит ученика, какую задачу он решил". (Владимирские Епархиальные Ведомости. Отдел неофициальный. № 36-й. 1909 г.).
Муромское духовное училище