Предводитель золотой роты
(Собрание сочинений Н.Н. Златовратского. Том седьмой. Из былых переживаний.)
Я был пятнадцати-шестнадцатилетний школьник (1860-й год). В силу своего привилегированного рождения, — ибо мой отец как раз в день моего появления на этот грешный свет получил первый чин, — я, стоявший на грани между «податным» и «неподатным» состоянием, — был фортуной переброшен через пропасть, разделяющую эти две отечественные сферы, и получил, в силу этой случайности, возможность возблагодарить Бога за все житейские преимущества... В силу этих-то преимуществ я обучался в гимназии, именовавшейся в те времена «благородным дворянским пансионом», между тем как некоторые из моих «друзей детства» принуждены были ограничиться приходскими и уездными училищами, или по большей мере семинарией. В те времена существовал сильный антагонизм, передававшийся преемственно, с одной стороны, между плебсом семинарии и начальных училищ, с другой — гимназическим патрициатом. Антагонизм этот уже достояние истории, и в настоящее время он является анахронизмом, поглощенным общею идеей, общими стремлениями, так называемых «молодых поколений». Но в то время он был в полном разгаре: партии «кутьи прокислой» и «красной говядины», в роде партий «красных» и «синих», — блистали своими дипломатическими способностями в «доезжании» одних другими. А я почти один не принимал в этой борьбе участия, — может быть, именно потому, что мое рождение было, так сказать, «нейтральным», — и я даже более тяготел к своим демократическим «друзьям детства», чем к новым школьным однокашникам, с которыми так мало имел общего по бытовым привычкам и воззрениям... Впрочем, все это далеко не относится к тому, что я хочу рассказать, и если заговорил об этом, то только для того, чтобы объяснить, почему я в то время принимал участие во всех важных событиях, совершавшихся как в партии «синих», так и партии «красных», как в кулачных боях, питавших грубые и невежественные инстинкты первых, так и в школьных спектаклях, устраиваемых под благодетельным попечением начальства к питанию благородных инстинктов вторых. Я расскажу пока только один эпизод из моих воспоминаний о том времени, прямо касающийся моего рассказа. На одной из больших семинарских квартир, где был центр операционной деятельности всей партии «синих» или «кутейников», где жили первые силачи, первые риторы, философы и богословы семинарии, у меня было два-три благоприятеля из синтаксима. Я часто ходил на эту квартиру — и ни одно важное событие в партии «синих» не миновало меня: я принимал одинаково сердечное участие и в горьких обстоятельствах обитателей этой квартиры, когда она делалась жертвой внезапных посещений инспекторов и «судов», иначе — субинспекторов, и в событиях радостных, каковы рекреации, именины, или приезд родителей с деревенскими лепешками, пирогами и шайками замороженного молока. Бывало, целые вечера с своими «друзьями детства» мы сидели вкруг одной из этих шаек, вооруженные железными ложками, и скоблили с великим удовольствием замерзлое молоко, которое заменяло для нас более цивилизованное «сахарное мороженое». Кажется, то было в конце пятидесятых годов, когда мне пришлось быть свидетелем следующих сцен на этой квартире, — сцен, вызванных в моем воспоминании нечаянною недавнею встречей с личностью, о которой я хочу рассказать. «Старшим» на этой квартире был один великовозрастный богослов, крайне топорной выделки молодой человек, длинный и сутуловатый, конфузливый, неловкий и имевший замечательную странность: он стыдился своей бороды и негодовал на нее, потому что, как он ее ни выбривал чисто, она на следующий день уже обнаруживала себя снова густою синею щетиной. Вообще же, был человек тихий, усидчивый за книгой, и еще более за «задачками», иначе сочинениями, за которые и приобрел большое реноме «борзописца». В семинарии прозван он был «Сугубым», и это прозвище шло к нему как нельзя лучше. Понятное дело, что вслед за подчиненными ему «грамматиками», моими друзьями детства, и я смотрел на него как на нечто «не от мира сего», как на человека, одаренного таким даром, который не всякому дается, — как, наприм., писать периоды, бывшие для нас одной из мучительнейших пыток. Вообще, я его уважал, не понимая за что, смутно, неопределенно, и в то же время трусил, вероятно, по влиянию от своих друзей, для которых в то время «старший» был важнее всякого начальства. Помню, придя один раз на семинарскую квартиру, я застал в ней только одного Сугубого, который, очевидно, был со сна и, стоя в халате перед низеньким и тусклым окном, читал какую-то записку. — Подожди, — сказал он, заметив меня, — они сейчас придут, дрова добывать пошли на стройке... Я остался в комнате, а он вышел. Скоро за соседнею перегородкой сверкнул огонь и послышался разговор. Сначала я просто вслушивался, но затем, увлеченный наблюдением над непонятной для меня личностью Сугубого, я припал к щели перегородки. В полуосвещенной сальной свечей комнатке с русскою печью, с окнами, стекла которых подернулись разнообразными отливами и заплатанными в разных местах оскоречками, со стенами, на которых в разных местах висели клочки какого-то подобия обоев, пред обломком зеркала стояла девушка лет 16, миловидная, но и не совсем хорошая собой: взгляд ее серых глаз был какой-то ленивый, равнодушный, заспанный, — щеки были еще хороши, только книзу едва заметно отвисли, но шея и весь бюст были в нетронутой красоте. Девушка была дочь квартирной хозяйки. — Вы, что ли, это в любви изъясняетесь? — спрашивал ее угрюмо, и, видимо, преоборая свою застенчивость Сугубый, показывая записку. — У нас только так барышни делают. А вы, чай, не принадлежите к сему разряду человечества. Пустяками вы все занимаетесь, а чашки не мытые на лавках стоят... Вам что говори, что нет... Вот вы плачете, слезы от игры воображения и фантазии проливаете, — лучше бы чашки убрали. Маша взяла чашки и работа закипела. — Вы надсмехаетесь все... Что вы надо мной надсмехаетесь?.. Я так стараюсь пред вами, а вы надсмехаетесь, — проговорила она почти сквозь слезы. - Я над вами не имею поползновения надсмехаться, — говорил, садясь, богослов, — а только собственно жалею, что вы приютских положений держитесь и его пагубного для женщин, вообще, влияния не покидаете. Вот мне и жалко. - Я, кажется, все по-вашему делаю; можно бы чувствовать ... — Где же вы делаете? Вы не работаете, а любовными понятиями и мыслями голову наполняете, сладострастным мечтам предаетесь... Я знаю и хочу вам высказать, что вы любовь представляете не в сущности ее действительной, а только в волнении физическом, в возбуждении плотском ее видите... А о любви настоящей понятий вы иметь не можете, так как это возвышенное чувство есть атрибут духа, отделенный бездной от возбуждений плоти. Откуда вы могли почерпнуть такие высокие понятия в приюте, где система воспитания, вообще, имеет в основании низкую практичность. Семинар говорил долго. Маша села с ним рядом и глядела ему пристально в глаза, не понимая ни их лихорадочного блеска, ни высоких фраз любимого человека. - Мы с вами только можем дружественное чувство производить друг в друге. - Так давайте, я согласна и на это, — говорила Маша и придвигалась к нему теснее и теснее; ножку ему положила на сапог. Семинарист оттолкнул ее тихонько. - А это чувство в двух полах опасно, ибо может родить похоть и любовь физическую. - Я и на это согласна. Давайте! — сказала Маша и с любовью глядела ему в глаза и жалась к нему все больше и ближе, так что ее дыхание начинало возмущать нервы семинариста,— он отодвинулся от нее, покраснел, смешался и сказал: - Вам замуж идти бы ... Помнится, разговор этот тогда произвел на меня сильное впечатление; философия «недосягаемого» Сугубого вдруг изменила все мои юношеские понятия о «любви», которой я сам еще не волновался в то время, но о которой составлял понятие по нескольким рассказам гимназистов-кавалеров, да по романам Зотова. Вообще, я был о «любви» довольно легковесного мнения — и вдруг: «атрибут духа, отделенный бездной от возбуждения плоти!..» Я несколько раз повторял эту фразу, как изречение высочайшей мудрости: я записал ее дома в свою тетрадку, имевшуюся у меня под рубрикой: «Обо всяких предметах», я форсил ею пред гимназистами. Понятно, как еще выше после этого поднялся в моем мнении Сугубый. Вскоре после этого мне пришлось присутствовать на праздновании именин Сугубого; по случаю их был у семинаристов кутеж, как и все кутежи, — с песнями и водкой. На столе, косо сдвинутом посредине комнаты, лежал каравай хлеба, стояла чашка с солеными огурцами и штоф водки. На лавках, в переднем углу, сидели риторы и буйными тенорами и басами отхватывали: «Век юный, прелестный», под глухое дребезжанье гитары, на которой сосредоточенно играл философ в халате. Вокруг стола стояли богословы, наливали в чашку, с отшибленной ручкой, водку и пускали ее «по течению солнечной сферы». — Ты, Сугубый, у нас — буй-голова! Ты у нас аскет, — говорил один богослов, — и если ты, анахорет, в академию не попадешь, мы тогда, братцы, клянемся пост держать великого Антония в продолжение всей цветной триоди относительно сего напитка. Клянись, ребята!.. - Клянемся! — глухо отвечали богословы. - Нет, господа, мечты нашего духа, приходя в столкновение с физической жизнью, — проповедовал свой дуализм Сугубый, — ежечасно рушатся и ниспадают с своего величия ... - Ну, брат, тут не мечты духа, а просто первый разряд да благонравие нужно. - Вот что, Сугубый: как теперь у тебя пьем, так чтоб и на следующий год у тебя — академика пить!.. Прощай! Богослов выпил, сплюнул и вышел. - Это наше желание. Если ты в академии не будешь и к значению нуля приблизишься, то что должны быть мы сравнительно! Прощай! Выпил богослов, сплюнул и вышел. - Прощай, — сказал последний богослов, выпил, ничего больше не прибавил и вышел. Голова Сугубого была взволнована опасною смесью паров водки с «мечтою духа». Он не говорил никому ни слова и только молча кланялся, а после, когда ушли его однокашники, мутно посмотрел на маленьких «училищных», которые, забрав в руки полы своих халатов и отворив дверь, вымахивали табачный дым, ходивший густыми волнами по квартире, и сметали окурки «цигареток» в виду нашествия «субика». В дверях мелькнуло платье Маши. Опомнился богослов и пошел на хозяйскую половину. Я снова занялся подглядыванием. Маша взяла его под руку, посадила на лавку и посмотрела ему в лицо. Богослов улыбнулся. - Не хотите ли водки, выпейте, — просила Маша, поднося рюмку водки, — выпейте. Богослов выпил, а Маша села рядом с ним и смотрела ему в лицо. - Марья Финогеновна, зачем вы так смотрите на меня всегда? В неловкое положение поставляете этим... - Я люблю вас и смотрю... А вы не велите смотреть? - Нынче, пожалуй, смотрите, нынче у меня радостный день: скоро последует заря обновления и — свершится тернистый путь семинарского курса ... Там будет новая жизнь... вечно мною мечтаемая и лелеянная в мыслях, среди трудных испытаний... Я теперь счастлив, — и богослов доверился с «мечтою духа» «плотской» Маше, наклонив голову низко-низко ... Маша приняла ее на руки ... - Вот, Марья Финогеновна, прощусь с вами, уеду... Что-то будет, как будете сдерживать свои желания после этого?.. Может быть, поглотит вас разврат!.. - Нет, я люблю вас и знаю только это... - И я вас люблю в этот момент моей жизни ... Почему? Не могу объяснить логическим путем. - И вы любите? — вскрикнула Маша, и руки ее обняли шею Сугубого. — Дождалась я ... Я только этого ждала ... Этот момент ... — Маша целовала Сугубого, а в глазах ее искрилась пьяная страсть и на щеках играл тонкий румянец. - Объясните мне с помощью великой логики, объясните, прошу вас, почему я теперь чувствую любовь?.. — говорил богослов восторженно ... - Вы теперь на человека похожи, вы ... — Маша не договорила и крепко прижала его лицо к своему. Меня быстро что-то оттолкнуло от стены, и кровь бросилась в лицо: мне сделалось ужасно стыдно за соглядатайство, за то, что я был непрощенным свидетелем этого незаурядного «момента жизни» философа Сугубого.
Первое знакомство с нравами гимназической бурсы (кон. 1850-х годов).
Владимиpская духовная семинаpия
Волнения во Владимирской духовной семинарии
Copyright © 2017 Любовь безусловная |