Панов Александр Сергеевич (1924-2002) – писатель, член Союза писателей СССР (1958).
Александр Сергеевич Панов родился 12 июля 1924 года в д. Ямаш Ямашинского района Татарской АССР. Окончил Литературный институт им. Горького (1960 г.). Работал редактором издательства «Молодая гвардия». Начал свою творческую деятельность в Узбекистане. Уже в повести «Девушка из Гулистана», опубликованной в журнале «Юность» в 1956 году, он заявил о себе как автор, чувствующий пульс времени, пристально всматривающийся в своего современника. «Человек, которого она любит», «Жизнь только начинается», «Волнуюсь за тебя», «Трудное счастье». В центре внимания этих книг женские образы, поиск героинями личного счастья. Ряд произведений написан А.С. Пановым для детей. Член Союза писателей СССР с 1958 года (с 1991 года - член Союза писателей России). А. Панов приехал во Владимир из Узбекистана в 1980 году, будучи уже автором книг «Девушка из Гулистана», «Жизнь только начинается», «Человек, которого она любит», «Я пришла навсегда «Трудное счастье» и ряда других, изданных, в основном, в Ташкенте. В центре внимания этих книг женские образы, поиск героинями личного счастья. Живя во Владимире, Александр Сергеевич проявил себя как очеркист, он активно сотрудничал с местной прессой. Вместе с Павлом Рачковым издал публицистический сборник о владимирских тракторостроителях «За Юрьевской заставой». Также в этот период времени у писателя вышли книги: «Дамка хочет говорить», «Чемпион», «Любила ли ты нас, Россия...», «Кому сказать, здравствуй?». Лауреат премии в области культуры, искусства и литературы (1998 г.). Умер 15 декабря 2002 года во Владимире.
ПРОИЗВЕДЕНИЯ А. ПАНОВА КНИГИ: - Жизнь только наминается: Повесть: — Ташкент: Гослитиздат УзССР, 1959. — 163 с. - Девушка из Гулистана: Повесть. — Ташкент: Еш. гвардия, 1961. — 110 с. - Человек, которого она любит: Повесть. - Ташкент: Гослитиздат УзССР, 1961. — 112 с. - Девчонки и мальчишки: Рассказы. — Ташкент: Еш. гвардия, 1963. — 86 с. - Волнуюсь за тебя; Девушка из Гулистана: Повести. — Ташкент: Еш. гвардия, 1964. — 285 с. - Человек, которого она любит: Повесть. — Ташкент: Ташкент, 1965. — 107 с. - Я пришла навсегда; Три судьбы: Повести.— Ташкент: Еш. гвардия, 1967. — 287 с. - Трудное счастье: Роман — Воронеж: Центр.-Чернозем. кн. изд-во, 1969. — 224 с. - Любушка: [Рассказы]. — М.: Малыш, 1974.— 24 с. - Дамка хочет говорить. — Иркутск: Вост.-Сиб, кн. изд-во, 1979. — 138 с. - Чемпион: Рассказы для детей. — Ярославль: Верх.-Волж. кн. изд-во, 1983. — 103 с. - Рец.: Гамазина Ф. Добро утверждается добром//Призыв. - 1983. — 11 дек. - За Юрьевской заставой: Перестройка: писательский пост. — Ярославль: Верх.-Волж. кн. изд-во, 1988. — 72 с. — В соавт. с П.А. Райковым. ПУБЛИКАЦИИ В СБОРНИКАХ И ПЕРИОДИЧЕСКОЙ ПЕЧАТИ ПРОЗА: - Валерий: Повесть//Звезда Востока. — 1960. — № 7. — С. 28—88. - Ваня: Рассказ//Комс. искра. — 1981. — 6 сент. - Цена воды: [Рассказ]//Призыв. — 1982. — 12 дек. - На родительском собрании: [Отрывок из повести для детей «Пластинка Анны Герман»]//Призыв. - 1983. — 7 авг. - Исповедь: [Рассказ]//Призыв. — 1985. — 20 окт. СТАТЬИ, ОЧЕРКИ: - «Большое гнездо»: [О романе Э. Зорина]//Призыв. — 1982. — 27 июня. - Ты хозяин на земле: [Из блокнота писателя]// Комс. искра. — 1985. — 7 ноября.
ЛИТЕРАТУРА О ЖИЗНИ ТВОРЧЕСТВЕ А. ПАНОВА: - Михайлов В. Юбилей писателя//Призыв. 1984. — 13 июля.
«АХ, АЛЕКСАНДР СЕРГЕЕВИЧ!..»
Такие памятные лица: рассказы о владимирских писателях / Леонид Зрелов. - Владимир: Владим. обл. науч. б-ка им. М. Горького, 2017. - 108 с: ил.
Во второй половине восьмидесятых и по начало девяностых в писательской организации проводились заседания секций прозы и поэзии. Я довольно часто рецензировал рукописи и приходил на все заседания секции прозы. Вёл их Александр Сергеевич Панов. Не слишком вдаваясь в подробности, высказывал общее впечатление от прочитанного, а при обсуждении сглаживал наиболее острые, болезненные моменты. Однако, бывало, страсти всё же накалялись, тем более что секция, как говорилось, была ещё и своеобразным фильтром для публикации книги в Верхне-Волжском издательстве. Александр Сергеевич поднимался из-за стола — гладко выбритый, в безукоризненно сидящем на нём замшевом пиджаке и, чуть пришепетывая, произносил несколько, казалось бы, обыкновенных слов, но воздействие они оказывали почти что магнетическое. Обсуждение продолжалось в более спокойной обстановке. И всё-таки, человек немолодой, на седьмом десятке, он решил передать руководство секцией в другие руки. Выбор пал на меня. Я с охотой взялся за дело. Однако способность умиротворять у меня оказалась куда слабее, чем у Александра Сергеевича. Моя рукопись тоже проходила через этот «фильтр», в Ярославле готовилась к изданию книга, я знал требования взыскательного редактора, что можно и нужно предлагать, а что и пытаться не стоит. Встречались очень хорошие рукописи, но слабых и «сырых» было больше. Авторы, в основном начинающие, обычно не соглашались с критикой, однако по окончании заседания забирали у меня листочки с записями. Мой искушённый предшественник ничего не записывал. При всей простоте в общении душу нараспашку Панов не держал и мог открыться лишь немногим. Он напоминал мне героев одного из самых любимых его писателей — Александра Грина с их «полумечтательным, полупрактичным складом ума». Но мечтательность, романтичность его натуры превалировали над практичностью, самой реальностью. Одна из детских повестей, с собачкой в героинях, называлась «Дамка хочет говорить». В нём жил кочевой дух, «охота к перемене мест». Мы говорили обо всём, однако только на совместном выступлении я узнал, что, русский до мозга костей, он родился в татарской деревне, в детстве переехал с родителями в Среднюю Азию, подростком, в погоне за впечатлениями, вдвоём с товарищем собрался бежать в Китай. Ничего удивительного, что он рано начал писать. Оттуда, из знойной Азии, он «растопил» сердце редактора журнала «Юность», и его повесть «Девушка из Гулистана» была напечатана. Только-только зародилось новое направление в советской литературе — исповедальная проза, можно сказать, он был среди её основоположников. Мы нередко виделись в писательской организации, перезванивались. «Лёня?!» — вопрошающе, даже словно взыскующе, восклицал он в трубку. «Александр Сергеевич! Вы?» — с охотой откликался я. Нередко темой разговора становилось его и моё творчество. О, как он хвалил меня! От смущения я не всегда успевал воздать должное ему. Продолжая, он говорил об особенностях собственной и моей творческих манер, проводил сравнения. Кроме Домов творчества, члены Союза писателей могли поехать в загородный профилакторий. Путёвка стоила двадцать рублей, а каждую третью по счёту
выдавали бесплатно. Я ездил в профилакторий только зимой, а Александр Сергеевич ещё и летом. Бывало, наши зимние пребывания там совпадали. Писателям предоставляли небольшие одноместные номера.
Условия — чтобы поработать, отдохнуть и поправить здоровье — были прекрасные, и вариантов проведения досуга предлагалось немало. Я всему предпочитал лыжные прогулки, скорее сказать, бег, а Александр Сергеевич — танцы. Как любил, как умел он танцевать! «Пойду разгоню склеротические бляшки!» — говорил, пристукивая каблуками. По вечерам я ещё отправлялся на прогулку по лесной дороге, а по возвращении останавливался поодаль от танцевального зала и сквозь сплошные стеклянные окна видел, как кружатся рядом с пальмами пары, старался отыскать глазами Александра Сергеевича и чувствовал, что, пока он вальсирует, мир стоит прочно. Однажды я по сумеркам возвращался из своего лыжного похода и был уже рядом с профилакторием, когда с той стороны ограды одна за одной подкатили три легковые машины. Из первой вышел мужчина в дорогой дублёнке; раскинув руки, пошатываясь, сделал несколько шагов и рухнул лицом в снег, из следующей машины показался ещё один и через пару шагов так же повалился в сугроб, затем — из третьей. Они барахтались в снегу, а их шофера молча смотрели и не делали ни малейших попыток помочь своим «шефам» подняться. Я тоже смотрел и вдруг ощутил какую-то тревогу в груди... Перестройка шла к своему логическому завершению. Минует несколько лет, и, начиная с места, где барахтались в снегу некие подгулявшие на общих радостях начальники, поднимутся особняки, а мы больше не будем ездить в профилакторий, а главное — не сможем издавать книги, разве что только за свой счёт или — «спонсоров». Наступила другая эпоха. Люди традиционной моральной ориентации, а писатели в особенности, оказались чужими на этом пиру. Литература стала делом коммерческим. Александр Сергеевич откликнулся на происходящее весьма своеобразно. Проснулся «кочевой дух»! Почти до последнего не посвящая никого в своё намерение, он с женой обменял хорошую двухкомнатную квартиру на однокомнатную в подмосковном Одинцове. Но жизнь под боком у столицы оказалась не слаще. Не прожив там и года, чета вернулась во Владимир. Я бывал у них в прежней владимирской квартире в кирпичном доме неподалёку от рынка на Батурина. Едва ли не на всех столах стопками лежали рукописи. Александр Сергеевич писал много, но порой не доводил до конца свои «вещи». При «обратном» обмене Пановы снова поселились поблизости от рынка, но по другую сторону от него, но девятом этаже панельного дома, в угловой однокомнатной квартире, где зимой промерзали стены, а летом, в дождь, капало с потолка. Их новое жилище я про себя окрестил «ласточкиным гнездом». Его супруга Наталья (отчество, к сожалению, забыл) и раньше-то не отличалась крепким здоровьем, а теперь стала чаще болеть и уже почти ничем не напоминала прекрасную речную нимфу с мокрыми, спадающими до талии волосами, какой я видел её на давнем снимке. Жизнь нашей организации уже не была настолько насыщенной событиями, содержательной, как раньше, но Василий Иванович не опускал руки, старался. С девяносто пятого года стал выходить альманах «Владимир», где я многие годы вёл раздел прозы. Корректурой первого, после почти сорокалетнего «перерыва», номера занимался вдвоём с женой, Олей Ручко, работа оказалась трудной. За подготовку к выпуску этого альманаха члены редколлегии, в том числе и я, были удостоены областной литературной премии. Очевидно, учреждение премии тоже было заслугой Акулинина. А когда личными стараниями мне удалось издать книгу повестей и рассказов «Фантом Лютикова», он попросил меня предоставить комиссии по премиям двадцать экземпляров. Я принёс, он оживлённо что-то говорил, а потом словно забыл. Годом раньше, также за счёт спонсоров, вышли книги Панова «Любила ли ты нас, Россия?» и «Кому сказать здравствуй?», он и стал лауреатом областной премии. «Присудили с преимуществом в один голос», — сказал Василий Иванович и со значением добавил: «Спивается русский народ», — это была одна из тем Александра Сергеевича. Я от души поздравил своего старшего товарища, и мы долго разговаривали. Как и раньше, я неизменно включал в альманах его рассказы. Обычно он предлагал по нескольку произведений: «Лёня, выбери сам». Но однажды я не смог ничего выбрать, к тому же всё-таки неловко было печатать одного автора из номера в номер. Я позвонил Александру Сергеевичу... Конечно, он огорчился. Чаще трубку брала его супруга и, прежде, чем передать ему, мило разговаривала со мной. На следующий день после моего нелёгкого звонка она, кажется, позвонила сама и сразу, резковато заговорила о больном: почему я «обошёл» Александра Сергеевича?! Такого поворота и тона я не ожидал, с губ сорвалось неосторожное слово. И что тут началось! Я был ошеломлён и испытывал два, казалось бы, несовместимых чувства — обиды и восхищения. С каким редкостным обожанием она относилась к Александру Сергеевичу, насколько уверовала в его абсолютную творческую непогрешимость! За него стёрла бы в порошок любого. «Они жили долго и счастливо...» А танцы? А что танцы? — это так — развлечение. Потом мы с ней ещё не раз разговаривали — и ничего, вот только голос у неё стал суховатым. Панов снова печатался в альманахе, но уже не дни — годы бежали. Когда Наташи, как называл жену Александр Сергеевич, не стало, он быстро сдал, изменил своим правилам и привычкам, но лишь тем, которые касались его одного. ... На днях пролистал свою рукописную телефонную книжку. На букву «П» его номер записан третьим, а справочник почти исписан. Сколько же лет мы знали друг друга, встречались, перезванивались?! «Лёня?!» — с душою, как-то взыскующе произносил он, и, о чём бы мы ни говорили, вдруг вворачивал что-нибудь эдакое, озорное. «Ах, Александр Сергеевич!..» — подхватывал я.
Панов Александр КОМУ СКАЗАТЬ, ЗДРАВСТВУЙ? Отрывок из романа
«Нет, не могу без Острякова!» - простонал Женюра. О, как он угадал и моё желание, именно Юры не хватало. Он всё старался преподнести в сверхъестественном виде. Картины, мол, из эпохи Возрождения, на самом деле - дешёвенькие репродукции. Говорил, антикварный диван, а был обыкновенный, старый, с валиками. Хамсу представлял нам как осетринку с лучком. А я вообще осетринку никогда не ел. Наливая вермут или иную дешёвку, представлял как старое бургундское или рейнвейн, а перцовку называл коньяком. Кочегарку назвал гротом; вообще он видел жизнь красивой. «Разобьюсь, но приведу. Без него - не компания у нас... У меня есть рублёк с мелочью, наскреби свои, дуй за бутылём и, если хватит, закусь возьми для него. И жди тут, не пей смотри, мы по бутыли высадили, а эта будет, в основном, для Юры, лады?» Конечно согласен, как Женюра посмел думать, что начну без них? «А если Нина у него?» - «Ну и что! - злобно выкрикнул Женюра. - Жена, что ли! Голову наотрез - приведу! А ей кое-что вылеплю, своих не узнает! Подумаешь, воспитательница!» Наскрёб на бутылку, да ещё на сырок осталось - Остряков хотя бы чем, но любит закусывать. Чтобы, не дай бог, не соблазниться, вроде бы уже не надеюсь на себя - вдруг распечатаю для капелюшки, стал ждать друзей у ворот. Не уговорит Женюра Острякова, да разве Нинка отпустит, хоть пистолет к груди наставляй, так шуганёт, ракетой будет лететь с крыльца. Однако верил или не верил своим глазам, но Женюра показался с Юрой. Действительно, чудо! Я обнял Юру, поцеловал и почувствовал, что он другой... недобрый, что ли? Вялый и молчаливый, хмурый. Ничего, сейчас всё наладится. Мы зашли в кочегарку. Я открыл бутылку. Налил Острякову полный, хотя он пытался прикрыть стакан ладонью. «Мы уже, а тебе штрафную», - сказал я. «Ребятки вы мои милые, мне совсем нельзя, давление большое, никак не налажусь». Хитрит! «А у меня печень, хоть на стенку лезь, пока не выпью», - схитрил и я. Женюра хохотнул, обнимая Острякова: «Сейчас наладишься, и никакого давления не будет. Не слушай Нинку. Вот учти, когда пил, ты не болел, а теперь... как старик. Кончай, Остряков, скучную жизнь, от тоски тоже умирают, вешаются». - «Вы пейте, а я посижу», - умоляюще произнес Остряков. «Мы алкаши, да?» - вскипел Женюра. «Кого слушаешь? - укорил я. - Жену я почти никогда не слушал». - «Глупец, твоя Света ангел, вся её жизнь в тебе была... Подумай, Гена... А я, друзья, решил бросить. Кажется, Гёте писал, что беспринципность приводит к падению, я стал беспринципным, а вы? Понимаете — катимся. Сколько веревочке не виться... Не хочу, чтобы конец был гробовым». Женюра демонстративно зажал уши: «Ничего себе! Не разводи бодягу хоть ты, тяпни и по-другому заговоришь, пей, друг!» Мы наперебой уговаривали Острякова, он с омерзением глядел на стакан. И тут я последний козырь: «Ладно, раз кончаешь, и мы в последний раз с тобой тяпнем и тоже… Всё понятно...». Колеблясь, Юра махнул рукой: «Я врач, знаю - пить мне больше нельзя... Вижу, не отстанете, вас не уговариваю, не созрели, видно, но я - это последний раз, коль мы в этом гроте». Осушил он стакан, как мне показалось, с жадностью, ну, разумеется, если столько-то крепился, мучился. Мы с Женюрой радовались: сейчас, сейчас, пройдет минута, другая - и Остряков не будет мрачным, о, как я не люблю ни его, ни кого другого мрачным, так не к лицу это людям! Сейчас Остряков будет мудрым, добрым, с приподнятой фантазией, завидую, нет у меня такого дара, от него всем людям легко, знакомым и незнакомым. «Ну, давай подумаем, Юра, - обнявши Острякова, говорил Женюра. - Как мы будем жить - не кайфовать? Тебе не страшно? А мне, о-о...». Действительно, как я, Женюра, Остряков будем жить всегда трезвыми?.. Что делать? Чем увлечься? Меня, например, смотреть футбол, хоккей не привлекает. Рыбалку не люблю, иронически поражаюсь, как это - сидеть или стоять чучелом на берегу или в лодке? Где-то читал, мол, миллионы людей жили и умерли, превратились в перегной - и кто знает об их существовании? Но что можно придумать, как выделиться, если никаких талантов нет? Женюра может добиться успехов в музыке, если пожелает. У Острякова уже есть успех, его любят инвалиды, а кто меня любит? Какой я мог иметь успех? Ни шиша, Геннадий Александрович, так что не мечтай, понапрасну о несбыточном. Отбрасываю мысль о Свете, жду, может, появится - и что тогда, что я могу ей пообещать? Теперь и этого не смогу, всё кончено, не остановлюсь и не хочу бросать. «У меня есть Нина, - заговорил Остряков. - Ради неё на всё готов. Любовь не купишь... Думал, никто не полюбит. Никто, сам не знаю почему, биополе, что ли, для других не подходит женщин. И вот нашлась - не верится!». Да, возразить ему я не мог: Нина сама призналась мне, что любит Острякова, думала, что никогда не испытает этого. Просила: «Не мешай нам, ради всего хорошего, прошу... Если не ценишь любовь Светы... Ты еще поразительно глуп, но когда-нибудь спохватишься, поймешь и смотри, чтобы не было поздно. Потеряешь Свету - потеряешь себя, попомни, никогда не оправишься от страданий, и они чем дальше - будут больше, попомнишь». Пока что не страдаю, при ней себя дома чувствовал стеснённо, а сейчас легко вздохнул. Женюра стал разливать, а мне почему-то стало жутко, никогда так не было. Если я выпил, была только радость после первого-второго стакана, восторг при виде даже наполненных стаканов, когда ещё не пил... Что будет завтра, послезавтра? Неужели только вот так: кочегарка, грязный стол, сырок, разрываемый немытыми руками... Наверное, мне стало жутковато от того, что навсегда от нас уходил Остряков. Я на него надеялся! Не знаю почему, но мне всегда при встрече казалось, что он что-то знает такое, что наша жизнь как-то изменится. В каком смысле?.. Не важно, однако должно случиться неожиданное чудо... Не на Женюру же надеяться! Он ничего не понимал, не чувствовал, был прежним хохмачом, и вдруг стал мне неприятен. Может, и Острякову тоже? А может, и я ему неприятен? «Ничего себе! Ради кого ты теряешь компанию? - бормотал Женюра. - А как же наша вечная, мушкетёровская дружба?» - «Ну мы, во-первых, далеко не мушкетёры, с нас пример никак не возьмёшь, во-вторых, от вас не отказываюсь, и Нина против не будет, не такая уж она мегера, как её рисуете. Будем дружить, но только без бутылки... Без дружбы нам нельзя, тем более сразу обрывать, мы же любим друг друга. У меня ближе вас из друзей никого нет». - «И у нас нет, в том-то и дело!» - воскликнул Женюра. Я согласился с ним. «Ты, Гена, приходи к нам с женой, надеюсь, Светлана вернется, как образумишься. А ты, Женюра, добро пожаловать с девушкой и аккордеоном, прекрасно будет, друзья!» - «Ничего себе, слушай, старик! Ты - чокнутый! Какая же дружба без балдежа?» - протянул в изумлении Женюра. «А у нас была не дружба, а именно балдёж, выходит, ради него встречались, коль ты ставишь вопрос... Признаюсь, други: я стал алкоголиком и буду лечиться... Вы тоже алкаши! Хотите, вместе полечимся?» Что Юра говорит? Полечимся! Себя и нас в алкашей натуральных записал, я так называл нас иногда ради шутки. Да это Нинка напела ему, как некоторые парни быстро женщинам поддаются! Остряков обнял нас: «И вот что скажу, друзья дорогие, - во всем виноват я! Я подбил вас на пьянку. Помню, вас ведь не тянуло, вы играли роли бывалых, поднимали бокалы ради дружбы, но пить-то не хотели, родненькие. Я натравил вас на гиблое дело... Все! Кончайте суетиться, романтика дурачества кончилась. Ничего хорошего, вспоминать нечего, только морщусь... Знаю, пока не послушаетесь меня, год назад, может, и я бы Нину не послушал, но теперь вся надежда на неё. С нею - к врачу. Без врача не смогу, тянет день и ночь, проклятье!.. И что это за крючок!.. Вот и всё, давайте по домам!» С ума сошёл - по домам! Что дома делать? Вот так разойтись, когда надо понять, разобраться, решить, может… Остряков сник, видно, решался уйти, но не мог себя заставить... Ага, мы ведь надеялись, что после первого стакана его потянет со страшной силой на второй, как это с нами всегда бывает... И вот он... топчется... не уходит, чего-то ждет. Знаю, милый Остряков! Наливаю ему полный, себе и Женюре по половине... Знаю, как Острякова тянет взяться за этот стакан. Разве уйдёт от полного стакана! Он оглядывается беспомощно на дверь и тихо: «Ладно, пошёл». Знаю, ждёт наших слов успокоительных, мол, вот последний стакан тяпни, и разойдёмся... Хотя, кажется, ни разу не расходились, потому что чудом находили ещё рублики. Остряков виновато взглянул на нас - тяпнул! А потом ещё... Мы радовались, что заставили выпить одного почти всю бутылку, слив свое. Жертвовали ради него, хотя нам очень бы хотелось добавить. Ох, всегда хочется добавить, пока перестаёшь соображать... Так, где теперь доставать? Искать?.. Остряков стал прежним, приятно уверенно смотреть на него. Он глядел на нас, как добрый отец на любимых, верных сыновей. Что-то сейчас случится! И верно, верно - он вытащил трояк! «Сходи, Женюра», - тихо и как-то виновато произнес он. «Друг наш, равных нет!». Поцеловал Юру и унёсся.
Источник:
ПИСАТЕЛИ ВЛАДИМИРСКОЙ ОБЛАСТИ: биографии, произведения, фото/ [редкол.: В.Л. Забабашкин и др.] - Владимир: Транзит-ИКС, 2009. - 376 с.: ил.
Александр ПАНОВ КАК МОЛОДЫ МЫ БЫЛИ...
Нас гнали долго по степи и привели в бывшее поселение немцев Поволжья. Теперь оно было огорожено колючей проволокой, с вышками. Зона огромная, начали нас разводить по баракам. Рядом со мной Елецкая, уж как она меня оберегала, сто раз скажу ей спасибо! На другой день, разбив по бригадам, повели нас строить ветку железной дороги. Копали землю, таскали ее носилками, шпалы укладывали, Я еле себя носила, а тут мы с Елецкой землю и камни таскали. Вскоре Елецкая свалилась, ее оставили в зоне. Я стала работать с Панкратовым, артистом театра. Он однажды не смог поднять носилки. Я пыталась ему помочь, хотя и сама падала, но все же чудом держалась, на упрямстве, что ли, или оттого, что не на кого надеяться. Странно, когда падаешь, нет ни капельки сил, но если видишь, что напарнику еще хуже - вовсе валится, то вроде бы откуда-то силы берутся помочь ему, с неба, что ли?.. Еле добрел Панкратов до вахты и упал бы, но мы с Гладышевым подцепили его на руки. Вообще, когда видела изнемогающих - у меня появлялись силы подбодрить, я любила их. То же самое со мной: если невмоготу окончательно бывало, закрывались глаза, готова была упасть и умереть без капли страха, с блаженством, то кто-то из близких находил силы на чудодейственные слова. Как много они значили! Вот и Гладышев остался в зоне, утром не смог встать. "Оставайся и ты, ведь еле-еле ходишь, - говорила мне Елецкая. - Тут полегче работа". Верно, еле-еле, но ведь я еще встаю, утром была в состоянии идти и первые часы все-таки работала. Как же я останусь? Нет, не могу притвориться совсем изнемогающей. Но вот однажды утром колонна, после счета, тронулась, а у меня не стало сил дышать, закружилась голова, и я очнулась на земле. Меня занесли через вахту вовнутрь зоны. С этого дня я стала, как и мои друзья, "полноправной" в бригаде доходяг, "работавших" в зоне. Это было издевательство, не прикрытое никакими лозунгами или какой-либо необходимостью. Мы ковыляли по немецкому поселку, огороженному проволокой, и собирали в котелки камешки и ссыпали их в кучу. На другой день рассыпали их по зоне, а потом снова собирали. Работа, придуманная комендантом для слабосильных. Он из бандитов, заключенный, рослый громила, вполне упитанный. Один глаз у него не то выбит, не то больной - был закрыт. Черников по фамилии. Он придумал и такое: клал поперек ручья, протекавшего через весь лагерь, доску, стоял на ней, а мы с котелками зачерпывали воду, проходили по бережку мимо коменданта и выливали ее. Набирали тут и несли обратно мимо него. Подгонял, орал, матюгался на нас, апатичных. "Зачем измывается, дал бы работу с пользой?" - возмущалась я. Услышал. На другой день Черников отправил меня в карцер за препирательство. Но это был не первый мой карцер. А впервые попала раньше, забыла рассказать. Начальник конвоя оказался гнусный тип, бывали среди них и поспокойней, и даже жалостливые, а этот слова без мата не мог произнести. О, как противно было слушать его - я зажимала уши! - к тому же он не давал людям хоть чуть передохнуть. Но люди молчали, а я не вытерпела, сказала вроде спокойно, не глядя на него, вроде бы для себя: "Ну вы и зверь, каких в мире нет! С цепи, что ли, сорвался?" Понял, но не ударил, пригрозил: "Ничего, попомнишь меня!" И верно, на другой день занарядил в бригаду, которая прокладывала просеку для железной дороги, это намного дальше того места, где мы делали полотно. Да, жутко было на лесосеке, но хоть был смысл: будет дорога, мои мучители-бревна все-таки попадут на какую-нибудь стройку. Я была сучкорубом, то есть на спиленном дереве обрубала сучья. Да, топором без конца махать - не метлой мести. Все тело болело, постоянно кружилась голова, сердце билось толчками, удивляюсь теперь, как поднимала топор, задыхаясь. Вот тогда я спокойно тоже думала о смерти: забыться, упасть, не открывать глаз... Конечно, если бы мы были хоть чуть сыты - не было бы этих мучений... И вот сообразила все же: на нескольких бревнах написала угольком от костра: "Люди! Тяжко тем, кто повалил эти деревья! Помните это!" Ну и начальник конвоя - с вахты сразу же меня в карцер. А карцер только на износ. Не измерить, сколько он берет здоровья и жизни, некоторые умирали именно в карцере. И вот, казалось бы, камешки собирать да воду разливать легче, чем лес валить да шпалы таскать, но меня бесила бессмыслица. Эту чепуху совершали умные, трудолюбивые, честные люди. "Молчи, девочка, это не лесоповал, не кирка с ломом, не возить тачкой. Нет другого выхода, надо выжить. Терпи, Янина", - твердила Елецкая. Она боялась, что я опять выкину глупость и получу пинок или карцер. Я понимала, что гублю себя, но протест распирал душу. Села на землю и крикнула с наслаждением: "Не буду!" Черников пнул мой котелок: "Вставай, шмакодявка!" - "И не стыдно заставлять делать ненужную, пустую работу?" Он схватил меня за плечо, поднял и отбросил, словно лягушку: "Ах, контрики, еще кипишь поднимаете! Дал вам, гадам, легкий физтруд, а вы сучары, недовольны! - и снова потащил меня. - Халява неподохшая, в кондее загнешься, ты у меня получишь пайку на том свете!" Подбежали Елецкая, Гладышев и другие, стали упрашивать, мол, ради бога, отпустите. "Она, глупышка, не оценила ваши заботы, мы понимаем, что вы добра нам желаете". Тут и Панкратов приковылял: "Умоляем!" Он ничего не мог больше сказать, весь дрожал, казалось, упадет сейчас. Я вырвалась, обхватила его. Господи боже, ну зачем мне соваться? Ведь они за меня больше, чем за себя, страдают. Комендант, ругаясь, отошел. Мы слышали, что готовится этап, однако я не допускала мысли, что кого-то из наших заберут, все мы были слабы для дальней безжалостной дороги. Вызвали Елецкую и других... И вот вижу: у вахты колонна. Елецкая махала нам: мол, прощайте. Мы с Гладышевым кинулись к ней. Панкратов почти не ходил, крикнул: "Поцелуйте за меня ее!" Куда там - конвойные не подпускали. A-а, будь что будет, и я ринулась к ней, успела, конвоир замешкался. Уцепилась с ревом за родную женщину, целую... От пинка я упала... Очнулась на своей койке, рядом - Гладышев, Панкратов. И тут только я подумала, что все может быть... Нет, держитесь, не умирайте, не оставляйте меня одну - я боюсь одна! Не покидайте, ради бога! Черников занарядил меня в барак уголовников помыть пол. На окне сидел урка в трусах, весь разрисован: могила с крестом, надписи; запомнила лишь одну, распространенную среди уголовников: "Не забуду мать родную". Звали его Федор, и он был вор, даже знаменитый. Вор уставился на меня с ухмылкой: "Че пришла?" - "Меня послали пол мыть". Он свистнул, кивнул на длиннющий барак: "И сколько, малявка, будешь мыть-тереть пол, до конца срока?" Да-а, вот это пол, к тому же, ой-ей, заплеван, почернел от втершейся грязи, весь во втоптанных окурках. Пожалуй, урка прав, до конца срока хватит мне возиться с тряпкой, отмывать, оттирать, тем более, кажется, впервые буду мыть пол, дома не удосужилась - маменькина дочка. Хозяин положения не спускал с меня глаз. "Тут ножом каждый сантиметр скоблить надо... Мать меня в детстве приучала скоблить даже чистый пол... Сядь!" - велел он и взглянул на меня как-то особенно милостливо и в то же время с сожалением. Понимаю его: мол, фитилек такой. Фитильком некоторые прозывали: худющая, нескладная. На мне были резиновые чуни, громадные, веревочкой перевязанные, чтобы не спадали. Глядя на них, урка рассуждал как бы сам с собой: "Если ее помыть, пододеть фартово, подкормить бацильно, то будет ничего… Слушай, мамзель, как тебя зовут? Ага... Так вот, Янина-красотка, дам тебе вместо этих танков, - он указал на мои чуни, - прохоря новенькие, хромовые, и будем жить одним мнением". - "Как это - жить одним мнением?" - 'Ты дурочка, что ли?" - "Нет, я была в школе отличницей". Он легко, заливисто и долго смеялся. Как ни странно, мне его смех показался безобидным, даже ласковым. Кажется, я улыбнулась. "Умора, красотка! Выходи за меня... ну замуж, ясно?" О, развеселилась я, мне еще замуж никто не предлагал. "Но вы же - вор!" Он соскочил с подоконника и гордо заявил: "Да, я вор, красотка! Славлюсь на весь блатной мир! Потом узнаешь! Жить будешь, как принцесса, гарантирую, вот так, - он провел рукой по горлу. - Все перед тобой, красотка, на цырлах ходить будут, а если захочешь, на коленях поползут, заставлю. Ты - божественная красотка!" - и вдруг запел блатную песенку, по которой я буду "вся золотом шита и спать на лебяжьем пуху". Я нежно сказала: "Извини меня, Федя... Какой бы ты ни был ко мне... Но, знаешь, почему-то не терплю воров в законе или вне закона". Он вспыхнул - желваки заиграли - топнул; подумала: сейчас заработаю "пенделя" - пинка... Нет, хмыкнул, махнул рукой: "Брысь с глаз!" Я потрусила, забыв ведро. Однажды, когда мы вышли из столовой, Федя подозвал меня: поговорить, мол, надо. "За что тебя сунули сюда? - "За стихи", - "Как это за стихи? Не свисти". - "За Есенина и Гумилева, на дне рождения одноклассника читала, и зацапали". - "Ну как и что - потом потолкуем. Гумилева не знаю, а вот Есенин был ванильный поэт. У нас тут один уркаган Есенина поет: "Увяданья золотом охваченный, я не буду больше молодым", толково... Знаешь, девочка Янина, у меня теперь о тебе другие мнения. Есть тут - на тебя глаз кладут. Если какая падла пристанет к тебе, зови меня, любого приколочу. В случае што, толкуй: Валету дуну. Моя кличка - Валет, поняла?.. Вижу, начитанная, культурная, буду с тобой иногда калякать... Так не хватает культурного разговора, общения, кругом бодяга. Я ведь тоже начитан с детства был. Родители в нищете, нас шестеро гавриков было, лапу сосали. Я от натуры жизни в книги, воображение уходил... Когда связался с ворьем, думал, шуточки, несерьезно, зато интересно, весело, не как дома постыло... и влип. Зато пожил, попил, поел бацильное, чего мои домашние и во сне не видели. Как же, по-честному жили, вечно в долгах. Я среди воров в почете, возвышаюсь. Ну, может, среди других фантазия получше работает, на ночь уркаганам романы тискаю, всякую мешанину: про Шерлока Холмса накручиваю. Романы Жюля Верна, Уэллса толкаю. И есть еще "Страшный Тегеран" - про такую бацильную любовь, всякие сентиментальные переживания и приключения, воры слушают в оба уха, разинув рот, хоть всю ночь трепись... А слышала про Горького? Такой треп, мол, сына НКВД отравил... Ну таких политиков, как ты, легко посадить, а попробуй Горького упрятать - на всю страну шумок: пролетарский писатель, с народной биографией, босяком был... А раз писатель и видит, как многих ни за что сажают, намалюет, мол, книжицу. Вот его и "того" - культурно, без выстрела в затылок, отправили в рай отравой, а свалили на врагов народа... Думаешь, мы воры если, так и не шурупим?" На другой день, когда Панкратов, Гладышев и я сидели возле барака на бревне, подошел Федя. "Любимое место? Вижу, часто вы тут, посижу с вами и я, ладно? Не бойтесь, я не сексот, не стукач, я - вор, Но политических не трогаю, порассуждать с вами люблю, на спор иду. Давайте потолкуем культурно и доказательно... Ну вот что, большевички, Сталин показал вам советскую власть? Говорят же, за что боролись на то и... Так что же вы еще хотите? Зла не хватает, заткнулись бы... Нас судите, а что делают они? Мы, какие есть, - продукт вашего общества, а вы толкуете - пережиток капитализма! Ишь, нашлось самое справедливое общество, трепачи! Вы что, слепые, глухие, не видите ералаша? И нечего в благородство и молчанку тут трать. Нас презираете, а мы должны больше всего вас презирать. До революции сколько было уголовников? В тысячу раз меньше. А сколько было политических, настоящих, которые против царя шли и правительства? Тоже немного, но нечета вам, безмолвным, притихшим, вежливым, всепрощающим, когда вас начинают лупить да кости мять... А как раньше вели себя нагло политики - права качали с начальством: не так да не эдак в тюряге им, голодовки объявляли, возмущались. А вот вы, политики, права покачайте теперь..." Федя распалялся, пожалуй, сейчас он презирал и нас, но мы не обижались. Что-то в сто пылавших и заметавшихся глазах да и в высказываниях было такое, против чего возразить было невозможно. Я вдруг только сейчас узнала в нем того самого урку, который проявил себя довольно милостливо. Дело было так. Один уголовник подскочил к профессору (как мне потом, сказали), схватил с хохотом его за голову и приподнял: "Видишь зори коммунизма?" И именно Федя оторвал несчастного от вора и дал тому пинка: "Что пристал к доходяге, подохнет на твоих руках, дура!" Федя разошелся, заходил возле нас кругами: "Вот вы, интеллигенция, что из себя представляете, как вас уважать? Мрете, как мухи, и молчите, как рыбы... Вчера инспектор лагерь осматривал. Чем подыхать без толку, лучше бы кто-нибудь из вас горло инспектору московскому перегрыз. Да, растоптали бы его, зато умер бы в дело. Но нет, жим-жим, боитесь, фраера, моя хата с краю... Но вы же, непобедимые коммунисты, считаете себя коллективистами, так чего же вы трусите? Скопом бы на них, гадючих... А вот над нами, жульем проклятым, как вы нас прозываете, не издеваются, знают собаки- вертухаи, что можем и не стерпеть да и в картишки можем проиграть вертухайскую башку. Нас натравливают на политиков, а што - вполне законно. И будут урки колошматить вас, это же вы организовали лагеря и прочие курорта, коммунисты-сволочи! Скажите, я не прав, да?" - "Прав..." - вымолвил Панкратов. Федя кинулся к нему, обнял: "Ух, ты, дорогой! Ну, спасибо! Признал! А то другие пыжатся, бодягу разводят, как на трибуне!" Панкратов, схватившись за грудь, повалился на Федю. "Ништяк! - воскликнул Федя. - Верняк, с голодухи копытнулся", - и убежал. Мы все-таки привели в чувство Панкратова, тут подоспел Федя с пайкой - селедкой и сахаром. Передал мне: "Пусть ест, особенно пусть на сахарок жмет, бацильный для сердца. Хочу, чтобы жил, еще хочу с ним потолковать. Хоть один политический не побоялся признаться мне, признал мою правоту, согласился со мной. Молодчина!" Федя помог нам отнести в барак Панкратова. "Ну, живи, артист! - крикнул ему на ухо. - Не боись, поберегу тебя!" - и пожал руку. Мы ждали, когда Панкратова отправят в больницу - это в другой лагерь, больничный городок. Федя по нескольку раз в день приходил то с сахаром, то с кусочком масла, однажды кофе принес в кружке. Панкратов не ел, задыхался, внутри все клокотало. Федя, чуть приподняв его, вливал в рот кофе "Выпей, друг, сразу взбодришься... Ну, что ты, дружок, закислился, такой дохленький? Теперь со мной не пропадешь... У, заразы, скорей бы в больницу отправили". В лагере был медпункт, приходил врач из зеков. Федя ему: "Если не спасешь, за ним пойдешь". - "Не грози, теперь ему и сам бог не поможет". Да, ночью Панкратов умер. Мне кажется, умирают чаще всего ночью: почему?.. Положили Панкратова в повозку, без гроба... Хоть бы завернули во что... Федя принес черный промасленный брезент, накрыл покойника, а возчику сказал: "Завертеть человека и положишь. Если зажмешь брезент - пеняй на себя". День был солнечный, мы с Гладышевым сели на бревно. Он всхлипывал, я выла. Подошел Федя: "Ну, вы, стервозы позорные, расхлюпались, травите себя! Попехали ко мне, жратва центровая есть, помянем дурачка хорошего". Взял нас под руки и повел к себе. В углу барака Федя усадил нас за столик, на нем - колбаса, сало, сахар, курага, масло, селедка... "Сейчас хевру позову. Чифирек заделаем. Тяпнем! Доволен поминками будет наш артист". Уселись еще несколько друзей Феди. Я ела, а мысль грызла: "Откуда все это?" Тихо спросила Федю, а он - тоже тихо: "Не страдай, по бытовым статьям попадают такие тузы, всякие растратчики и прочая советская буржуазия - им бацильные передачи шлют. Что б ты знала, бытовики за зря не сидят, не то, что вы... Так что же - они одни жрать должны? Нехорошо, не по-советски, вот мы и помогаем им делиться с нами вполне мирно, без революции, поняла?"
Чего я только не видела в зоне, чего не натерпелась душа моя. Перевели Федю в другой лагерь, еще тяжелей пришлось, хоть я и стеснялась такой опоры-то. А после лагеря "прописали" мне бессрочное магаданское поселение. Там я встретила одного человека, и стал он другом моим, мужем моим на всю жизнь. О Юрии можно долго рассказывать, но сейчас речь все же не о нем, а об одном событии, оно, наверное, и определило нашу дальнейшую судьбу. В одно прекрасное утро входит комендант-лейтенант, тот самый, кто грозился меня из Магадана в кандалах отправить к черту на кулички за мою дерзость. Не пойму: то ли легкая улыбка у него, то ли презрительная гримаса. Появился, значит, что-то чрезвычайное, какая-нибудь пакость готовится, может, новый срок навесить хотят. Господи, пятнадцать лет отбухала, а им все мало! Дрожь пошла по всему телу. "Не хочу! Ни за что не хочу в лагерь! - закричала я в исступлении. - Лучше тут убейте!" А он, садист, смеется, прямо хохочет! "Вызываем по хорошему делу в комендатуру". В комендатуру - по хорошему делу?.. "Что вы еще хотите? Срок я отбыла от звонка до звонка. Работаю на складе, можете взять характеристику. Ну нельзя же так, поймите, сил нет вас видеть!" И тут я вижу, что улыбается он на самом деле доброжелательно; а он вдруг еще тихо, даже ласково говорит: "Я все понимаю, Зволянская, несу тебе радость: едем со мной, тебя реабилитируют!" Неужели за меня радуется? Интересно как: чекист - и радуется; невероятно! Мне до сих пор стыдно перед ним, что сразу не поверила! Ведь видно же было, что говорит необычно, искренне. "Нет, с вами не поеду! Уезжайте, я одна приеду следом за вами. Впрочем, если вы такой добрый, подвезите меня с мужем в комендатуру". Теперь-то, если подвох это, он раскроется. Вот сейчас заорет: "Что ты мне голову морочишь?! Какая-то шмакодявка ставит мне условия!" Однако, усмехнувшись, он пожал плечами и - так вежливо: "Пожалуйста, но его же нет дома". Опять прием? "Есть! Он у меня лесник, контора рядом, пойдемте, я позову его". Представьте себе, согласился, только - с усмешкой так: "Ну ты, Зволянская, даешь стране угля!" Идем, а я молю бога: господи, если ты есть, ну сделай так, чтобы мой Юрик был в конторе. Смиловался боженька на мое счастье - муженек оказался в конторе. Представьте, он сразу поверил, поцеловал меня, плачущую: "Поздравляю, мой ангел! Вот мы и дождались! Едем, роднуша! Да не пугайся, это железно. Сколько же можно тянуть с благим делом?.." Он шептал и шептал успокоительные слова, вытирая мне слезы. А меня всю трясло, все во мне стонало, я шептала мужу: "Наверное, снова посадят"; а Юрий легко улыбался: 'Не узнаю тебя, Янина, ты же не была такай трусихой". - "Не могу совладать с собой, что-то во мне непривычное: и радуюсь и боюсь..." Юра поцеловал меня: "Ну, что ты, ангел, я рядом, я всегда с тобой. Ничего дурного с тобой теперь не случится, поверь мне, милая". Он шептал и шептал, я вроде и успокоилась: да, муженек со мной, в обиду не даст. Перекрестилась. Юра остался у подъезда, а я вошла за комендантом. Постучав, он открыл дверь, у меня мелькнуло: сейчас втолкнет в кабинет! Почему-то тут меня всегда вталкивали, будто я сама не войду. За столом сидело трое чинов. Напротив них стоял стул, видно, для меня. Я не успела поздороваться, как сидящий посередине сказал: "Здравствуйте, товарищ Зволянская!.." (Товарищ... товарищ... товарищ... - больно забилось в моем мозгу). “Проходите, товарищ Зволянская, прошу, садитесь". Он говорил так доверительно, будто знал метя... Да, да... И мне кажется, что где-то я видела его... при каких-то страшных обстоятельствах... Ну откуда, откуда я его знаю?! Пошел разговор: да как я сейчас живу, как работаю, будто их это на самом деле интересовало, было для них важно. Хотя, кажется, сидевший посредине спрашивал на самом деле с любопытством, вроде б, даже с сочувствием... Ну и ну: что тут происходит? Где я? Не во сне ли все это? (Товарищ... товарищ... - отдавалось сердцебиением в груди). Мне всегда казалось, что люди, в руках которых была целиком наша жизнь, за которую они ни перед кем не отвечали, никогда, никогда вежливы с нами не были и не будут. Ведь невозможно таким, привыкшим к жестокому обращению с человеком, не видящим в нас людей, вдруг проявить внимание, сочувствие, стать добрыми... Это же им должно быть... да, да - должно быть очень, невероятно тягостно, даже если они будут временно изменять своей зачерствелой, жестокой натуре... Я ждала, что они начнут материться... Ну не могу, не могу их иначе представить. И вот тот, кто сидел посередине, встал (знаком, знаком, но откуда?), встали и другие. Я тоже поднялась со стула, хотя они меня об этом не просили. Ну, приговор!.. Надо бы наплевать, сидеть и - все тут! Сколько же еще влепят?! Господи, спаси меня, не дай закричать, разрыдаться: "Мамочка, я умираю, я больше не могу!" И вот тот, главный, начинает читать, как судья: "Именем Советской Социалистической Республики!.." Он сделал паузу, нарочно, что ли? Судьи так иногда делали: знали, что эта страшная пауза заполнит страхом всю душу осуждаемого или, наоборот, - замертвеет душа его... Да, я так и села, поджавшись из-за этой зловещей паузы... Что дальше говорилось - не слышала, словно оглохла, лишь звон в ушах пошел... Нет, все слышала, но не понимала, а может, что-то все же и понимала... "Товарищ Зволянская, поздравляем сердечно... (Да, он так и сказал: "сердечно". Он знает это слово!) Вы признаетесь невиновной! За вами нет состава преступления, произошла ошибка". Янина, будь довольна, ликуй! - "произошла ошибка". Как легко он это сказал! Вроде, безобидные слова... Но как это - ошибка? - искалеченные жизни десятков миллионов людей! Не только тех, кто сидел, а и тех, кто по каким-то счастливым причинам не попал за колючую проволоку, не получил пулю в лоб как враг народа, как изменник Родины. Да, да - ты запоздало справделив, человек, объявивший мне о реабилитации: "Вы признаетесь невиновной". Да, я невиновна! А разве виновны Есенин, Гумилев, стихи которых я читала на дне рождения любимого человека?! Мне тогда было шестнадцать лет, в девятом классе училась я. Да, я читала в кругу друзей: "И зверье, как братьев наших меньших, Никогда не бил по голове". Или вот из поэмы "Анна Снегина", где такой потрясающий лирический конец: "Когда-то у той вон калитки Мне было шестнадцать лет. И девушка в белой накидке Сказала мне ласково: "Нет!" Далекие милые были!.. Тот образ во мне не угас..." Ну что здесь было антисоветского, за что гоняли Есенина? А за что Гумилева изгоня¬ли из библиотек? "Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд, И руки особенно тонки, колени обняв. Послушай, далеко, далеко на озере Чад, Изысканный бродит жираф..." Какие же Есенин и Гумилев - безыдейные, если они душевные? И вот за эти стихи мне дали сначала пять лет, а как освободили, тут же вновь отправили в лагерь еще на десять лет. "Повторники" - звали нас, таких, Понять наше состоянии могут лишь те, кого забирали повторно, когда уже знаешь, на какие каторжные муки тебя снова везут на Колыму. "Я могу получить документы?" - "Разумеется". Ах, как просто сказано. Нет, кажется, утверждал с чувством, но понимал ли он меня? Способны ли они понять мои муки: значит, все, что я пережила, было напрасным? Совсем ни к чему?.. Всего лишь произошла ошибка... ну бывает же, каждый человек ошибается. Мне стало страшно, хотя и понимала, что ничего не исправить, что это и есть непредсказуемая жизнь, на которую ропщут многие... Тут меня покинули последние душевные силы, поддерживавшие мое существо¬вание все эти годы. Я еле сидела. Да и хотелось упасть, забиться об пол... Ожесточенно заколотилось вдруг сердце, наполнилось горячей, бушующей злобой. Я не знала, что с собой поделать, даже испугалась: неужели теперь всегда будет во мне эта кипящая злоба? Господи, убереги от злобы, ибо она иссушит, съест меня! Я вдруг поняла, отчего все в моей душе так страшно поднялось. Я узнала этого, сидящего посередине густоволосого человека, вспомнила его! И тогда я крикнула: 'Это вы!" Он глядел на меня с неподвижным лицом. В глазах его мне чудилось сожаление, что я не была расстреляна. О, господи, нет, нет! Сейчас он не мог так думать! Он же очень пожалел меня, сам рискуя! Сейчас он был, наверное, даже рад, что увидел меня живой и невредимой и что именно он объявил мне о реабилитации. Не мог он по-другому думать сейчас обо мне. Я вскричала: "Юра, спаси меня!" - и упала со стула. Да, я старалась забыть это, потому что с таким воспоминанием нельзя жить, Мне кажется, на меня находило умопомешательство. Хотелось забыть все, как дурной сон. В сорок третьем году из лагеря стали вывозить "58 статью", то есть "террористов", "шпионов", "экономических диверсантов" и прочих "изменников Родины". Нас отправили в ЗУР (зона усиленного режима). По ночам выкликали человек по пятнадцать - двадцать. Они больше не возвращались. Офицер при коптилке читал спи¬сок. Вот и меня вызвали. Он посмотрел на меня, кажется, с досадой: "Нет, это не тебя". И раньше так случалось, особенно в первые годы отсидки: какой-нибудь сердобольный вертухай посмотрит на меня и не возьмет на тяжелую работу, мол, слишком жидка, толку все равно не будет. На следующую ночь меня опять вызвали, но был уже другой офицер. Я оказалась в первой пятерке, нас загнали в крытый автофургон. Залезли и сопровождавшие нас солда¬ты, человек десять. Чувствую, выехали за город, машина пошла неровно, видимо, полем. Все начали окончательно догадываться, остатки сомнения исчезли. Мы молчаливо обнимались. Тот, что обнял меня, вдруг и скажи: "Ну, пигалица, кошечка, давай-ка, давай-ка в самый угол, прижмись ящеркой, вдавись в пол и - ни звука, голос не подавай, может, не заметят. Если бог есть, он спасет тебя". Меня быстренько подтолкнули в угол, и я "распласталась". И вот остановилась машина, солдаты выпрыгнули. Запахло полем, свежей землей. "Выходите!" Тут я окончательно поняла, что нас привезли на убой. Все спрыгивали с машины, а я вжалась в пол - так, бугорочек маленький. Свет от фонарей рыскал, однако бог опять помогал мне. И все же на всякий случай я обхватила ножку скамейки: не буду молчать, как мои товарищи по несчастью, безропотно пошедшие на смерть, буду цепляться, орать, брыкаться. Пусть лучше меня застрелят тут… Да-а, конвоирам, видимо, и в голову не пришло, что кто-то посмеет не выйти, спрятаться, понимая, что это бесполезно. Боже, как жалко людей! Неимоверно! Я слышала выстрелы, крики, стоны. Мой благодетель, который первый посоветовал мне спрятаться, уже мертв, хоть бы фамилию на всякий случай сказал. И я завыла... вскочила... подбежала к краю машины, чтобы спрыгнуть. Услышала приближающиеся голоса солдат. Идут... И я бросилась в угол. И вот убийцы сели у выхода, прижавшись друг к дружке, будто им было холодно. Молчали, и кто-то, громко вздохнув, сказал, мол, жисть-копейка. А мне вдруг почудился запах крови! Когда приехали, солдаты сгрудились у выхода, но машина остановилась очень резко, и некоторые из них повалились назад. Шофер, видно, тоже был пьян. Один солдат упал на меня... О, как они били меня! Старший повел меня к дежурному, держа под руку, и все время потряхивал, так как сама я не могла идти - кружилась голова. Из разбитого лба текла на глаза кровь. Офицер завел меня в комнату и швырнул в угол, словно какую-то неприятную вещь. Стал кому-то докладывать, что операция выполнена, но вот осталась одна стерва. Помню, дежурный сказал: "Идите, сам разберусь". Ну, я лежу, вытираю с лица кровь. Вроде стала забываться, засыпать, сон такой тяжелый навалился, сковал всю... Вдруг кто-то тычет меня, вижу сапоги перед лицом. "Вставай!" Я поднялась, покачнулась, он поддержал за плечо... Смотрю... Да это же он, тот самый офицер, который в прошлую ночь освободил меня от "поездки" на тот свет. Он сказал: "Сейчас вызову конвой, в больницу отправлю, пусть подлечат, подкормят. Но запомни, а то плохо будет - пойдешь за ними: ни о каких виденных тобой обстоятельствах ни кому ни слова. Слышишь, заруби это себе на носу!" Вот так - нейтрально: "обстоятельствах", даже не мог сам выговорить - "расстрелах". И меня отвезли в больницу. Я тогда, страдая, думала? только бы узнать фамилию офицера, спасшего меня, попытаюсь его разыскать, если вырвусь на волю. Конечно, он, наверное, много душ невинных загубил, но все-таки одну спас. Я в церкви поставила свечу за его здравие и попросила бы бога простить ему страшные грехи подневольного человека. И вот я встретила его в приятный для себя час. Он спас мне жизнь! И он сказал мне о реабилитации. Думаю, хоть на капельку, но бог отпустит ему совершенные не по своей воле страшные грехи - убиение невинных! 1981 годВладимирское региональное отделение Союза Писателей России