Весь дом пропах сладким, щекочущим ноздри хлебным духом, и юркий, быстроногий Саша не выдерживает, отламывает дразнящую корочку от только что вынутой из печи паляницы. Мать не хмурится, не поучает, как обычно, что пора бы терпению научиться, а широко улыбается: — Ешь, ешь, сынок. Нет слаще хлеба, чем из собственной печи... — Да еще если печь та в доме, что своими руками срублен,— басит случайно заглянувший на минутку отец. Каково же было отчаянье, когда однажды среди ночи вспыхнул, запылал их дом, словно стог под знойным солнцем. Встречали рассвет на горьком пепелище, кутая ребятишек в пропахшие гарью одеяла, в принесенные кем-то полушубки, потому что свои обратились в золу.
Когда сбежавшиеся на пожарище люди уже начали расходиться, председатель колхоза, почему-то глядя в сторону, стал журить Седакова:
— Куда, Иван Степаныч, смотрел? Избу-то проспал, — даже крепкое словцо ввернул. Но тут же смягчился: — Что с тобой поделаешь? Лес выделим, а лошадь пока не дам. Еще хлеб государству не весь отвезли, а за это, сам знаешь, по головке не погладят...
— Были бы бревна, на горбу притащим, — бодрился отец.
И тащил. За три версты. А раньше — валили, сучья обрубали, ошкуривали. Все, как положено. Тогда же к топору привыкать стал и Саша, постиг, что значит избу «в чашку» ставить, а что — «в лапу» или «в крюк». И не верилось, что вот он появляется, под их руками, настоящий новый дом. И, осмотревшись внутри, выбегал Саша любоваться домом снаружи, а, налюбовавшись вдоволь, снова шел в горницу вдыхать пьянящий, резкий запах сосновой смолы.
Сколько раз потом этот запах был ему как живительный родник в пустыне! И когда торопливо ладили в Муроме для фронта теплушки, и когда в неказистых, не по росту шинелях, подались куда-то на север. Еще не знали они, что едут к блокадному Ленинграду и что остановившийся среди ночи состав привез их к недавно отбитому у фашистов Тихвину. Но едва выгрузились у примыкавших к рельсам кустарников, как потянулись к эшелону изможденные, едва державшиеся на ногах люди. Нет, скорее тени от людей. Это были переправленные по Ладоге дети блокадников. В тех же теплушках их увозили на Большую землю. И зашлось у Александра сердце, когда подошла к нему девочка с обтянутым, высохшим личиком старушки. Не посмела даже губы разомкнуть, но разве тут еще нужны были слова? Эх, не знал вчера: концентрат оставил бы, колбасу не съел бы. А теперь в вещмешке лишь запасные портянки, патроны пачками, да кусочек сахара остался. Последняя горбушка — из тех, коими мать в дорогу снаряжала. Все давно уже съел, а горбушку, как талисман, что ли, неделями хранил. «Нет слаще хлеба, чем из собственной печи...»
— Бери, бери, девочка, ешь! Но тут же другая подошла. Чем поможешь? Из мешка и хлебный запах ветром выдуло. — Постоим, солдаты, за матерей, за жен, за детишек наших,— негромко, но так, что насквозь пробирало, говорил командир полка перед выходом в боевые порядки пехоты, к пушкам, у которых мало кто остался в живых... Уже не один месяц прошел после той разгрузки под Тихвином. Вдосталь хлебнул сержант Седаков и голоду, и холоду, и всяческих солдатских невзгод, а при этих словах командира всплыла перед глазами та девочка, которой ничем не мог помочь. Только погладил ее тогда по головке, и жидкие русые волосы, совсем как у сестренки, рассыпались под его замерзшими пальцами. Не потому ли в годину испытаний такая сила духа проявлялась у сынов Отечества, что виделось всюду свое, кровное, что везде неистребимо пахло ему родимым домом, и в лицах совсем незнакомых людей виделись дорогие, знакомые с детства черты!
Случалось, довольно было только имя услышать. Вот рассказывал командир о старшем сержанте Кузнецове, который один в расчете остался, а когда кончились снаряды, стал из фашистской пушки бить по врагу, и Седаков уже в нем как бы брата родного почувствовал. И так хотелось его увидеть, руку ему пожать, но бой разгорался все сильней. Пехота уже дважды поднималась в атаку, никак не могла пробиться сквозь шквал заградительного огня: уж очень укрепились фашисты за речкой у Красного Села. И непрерывно уточняется расположение их огневых точек, одна за другой поступают команды на открытие огня. Но и гитлеровцы позиции наших артиллеристов уже засекли. Мины, снаряды рвутся совсем рядом. Случаются и прямые попадания. Вот в минуты короткой передышки ползет к землянке Седакова солдат. Но почему по снегу босиком?! — Миной накрыло нас, — тяжело выдыхает он. — Всех. Один, остался. Валенки? Засыпало... Землей. Никак не вытащишь...
— Чей расчет? — Кузнецова. Старшего сержанта Кузнецова. Берите, уцелели вот... — И сует драгоценный мешок с сухарями. — Вчера только прислали, а поесть не успел... «Кузнецов! — кольнуло в груди. — Так и не увидел. И руку не пожал...» Достал сухарь, он был теплый, пахучий, совсем, как тот, материнский. «Нет слаще хлеба, чем из собственной печи...»
Но снова команда. И — снова к орудиям!
— Огонь! Огонь!
Даже невооруженным глазом видно, как снаряды ложатся в цель. Но вот перед позицией вздымается столб земли. Седакову удается добраться к блиндажу комбата:
— Кончились снаряды, товарищ капитан!
— Расчет к третьему орудию. Ползком, сержант Седаков!
— Расчета нет...
— Никого?! — темнеет комбат с лица. — К третьему орудию! Там еще замковый, заряжающий остался. Только ползком, Седаков, ползком!
И ползет Седаков по ноздреватому мартовскому снегу, пока страшный удар не погружает его в темноту. А когда вновь начинает светлеть перед глазами, рука ощупывает окровавленное плечо, и слышен женский голос из окопа: — Сюда, миленький, сюда. Нельзя мне высовываться. Видишь: градом бьет. Пули визжат, свистят, шлепаются спереди, сзади, по бокам, он ползет, выбиваясь из последних сил. Чьи-то руки стягивают его в полузалитый талый снегом окоп.
— В санбат тебе, миленький, — словно маленького, утешает сестра, перевязывая рану.— На ногах, ведь, на ногах. У меня вон с перебитыми полна траншея, а он же, гад, по раненым бьет. Уж постарайся...
— Постараюсь... Какая-то сила поворачивает его опять к комбату: — Так вы же ранены, — встревоженно, по-отцовски смотрит на него комбат и неожиданно переходит на «ты». — До шоссе доберешься? Сожмись в кулак, Саша! Сам видишь: кого в помощь дать?
— Что вы? Доберусь, товарищ капитан...
— Из госпиталя чтоб ко мне!
— Так точно...
Но куда сила девалась? Трижды падал в почерневший снег и каждый раз казалось: больше уже не подняться. Но поднимался, тащил свое свинцом наливавшееся тело. Рухнул снова лишь перед самой дорогой. И уже не знает, чьи его руки подняли, кто на госпитальную койку укладывал.
Врачи удивлялись, так быстро пошел Седаков на поправку, даже пошучивали: не зря из Мурома, из богатырского гнезда! А когда узнал, что медалью «За отвагу» наградили, совсем себя здоровым почувствовал, сам на передовую попросился.
И были снова бои. Под Выборгом, под Лугой, у безвестных селений среди озер Карелии. А потом и на Висле, и на подступах к Одеру. Но особенно врезался в память этот, под городом Ленина, у Красного Села. Да еще неимоверное испытание на крохотном плацдарме за рекой Нарвой, когда выдвинулись они на позиции, где в окопах уже почти не оставалось наших солдат. Попали под такой огонь, что даже пушки невозможно было развернуть. Хорошо, противотанковые ружья были наготове: фашистские «тигры» ползли и ползли из-за холмов. Малейшее промедление — и сомнут, отбросят с плацдарма обратно за Нарву.
Но вот один из «тигров» загорелся. Заряжающий Романенков подбил. В другую попадает командир соседнего расчета. А вслед за ним два «тигра» подряд подбивает Александр Седаков. Но тут же замечает, что заряжающего уже нет. Наводчик Пресняков тоже упал. А из-за бугра наползает новая волна фашистских самоходок.
— Наводить точней! Бить с первого выстрела! — требует командир батареи. Ему приказали продержаться до вечера, отходить лишь под прикрытием темноты, иначе фашисты всех перебьют. И продержались. И вывели из-под огня уцелевшие пушки. А потом еще более десятка суток выстояли в плотном кольце окружения, деля на дольки единственный сухарь, подкрепляясь студенистым варевом из шкуры, оставшейся от давно съеденной лошади. В те немыслимо тяжелые дни, когда смерть караулила на каждом шагу, пишет Седаков в заявлении: «...если погибну, прошу считать меня коммунистом». Именно там, в окопах на Нарвском берегу, принимают его в партию. А орден Красной Звезды за стойкость, проявленную на плацдарме, вручат много позже, в чехословацком городишке. На ходе, куда спешили они на помощь восставшей Праге, и где встретили, услышали, не веря ушам своим, весть о Великой Победе. ...Все эти годы, замерзая на снегу, обливаясь горячей кровью, умирая в окружении с голоду, нет-нет, да увидит себя Седаков во сне утопающим в пахучих, золотистых стружках, ощутит в руке теплую гладь топорища, а в ноздри ударит смолистый дух тех, срубленных еще в детстве стен. Проснется — рядом лишь бревна блиндажного наката. Но пришло, наконец, время, когда можно было не только убогие землянки строить. Полагал, что к матери заглянет лишь на день-другой, а оттуда — в Муром, где до войны со знаменитыми мастерами работал, узнавал от них, какие в самом заурядном дереве таятся чудеса. Но, увы, уже ни Сергея Лисицына, первого его учителя, ни искуснейшего Тимофея Крючкова в живых не было: погибли на фронте.
До города так и не добрался.
— Будешь председателем колхоза у нас! — сказали ему в Камшилове. — Что вы, товарищи дорогие, куда мне? — Будешь! Так всем миром порешили. И четыре года поднимал Седаков обескровленное хозяйство. Люди льнули к нему. И, хотя порой платить на трудодни было нечем, слушались, трудились от зари до зари. Более трех десятилетий утекло с тех пор, по и ныне, потирая уже поседевшие виски, Александр Иванович говорит:
— Попал же я тогда в водоворот! Зато узнал, что значит отвечать за судьбы людские.
Так, на всю оставшуюся жизнь укоренилась в нем эта обостренная ответственность за людей. Нет, он не просто покинул родное село, он оставил достаточно окрепшее хозяйство, когда небольшой их колхоз «13 лет Октября» присоединили к более крупному. Думал, конечно: а не остаться ли на месте, где так его руки нужны. Но средств на селе не хватало, невозможно было в тех условиях там развернуться. Он хотел строить! Для того учился, сражался, для того жил.
И другие, наверное, угадывали в нем этот порыв. Без долгих слов доверили бригаду плотников. И вскоре о ней заговорили во всех строительных организациях Мурома. Не потому, что легко ему все давалось, а потому, что любые трудности встречал без растерянности, никогда не городил из них оправдательных «объективных» причин, а верил: выход всегда есть, надо только поискать. Не оказалось на объекте половой доски, ну и что? Запять, перебросить временно с другого. Что с того, что на жилом доме плотникам фронт работ не подготовили? Значит, зря сюда направили, нужно немедленно переключиться на больничный комплекс. И не впадать в панику, что рейки нет. Просто плохо разобрались: есть рейка, Седаков своими глазами видел. Только окопными рамами завалена.
— Лучше меня, что ли, знаешь? — кипятился Капитонов, отвечающий за доставку материалов.
— Да будет, Василь Василич, что шуметь? — спокойно парирует бригадир. — Поехали, сам увидишь.
И Василий Васильевич видит и, словно оправдываясь за оплошность, удивляется:
— Ну и Седаков!
А портрет Седакова уже на городской Доске почета. И Кружалов, Носков, Никулин — всего девять человек из бригады признаны отличниками социалистического соревнования РСФСР. А через несколько месяцев особенно примечательный день: на груди бригадира рядом с боевыми наградами прикрепили отливающую серебристым блеском медаль «За трудовое отличие». Это был настоящий праздник. Потому что Седаков не из тех, кто скажет: главное — сделать, а там уж — заметят или не заметят... Главное, конечно, сделать, но ему очень важно, чтобы заметили, ему очень радостно, если наградят.
— Знаете, — говорит теперь об этом Седаков, — не так тебе награда важна, как признание прошлого, а важно, чтобы что-то будило, покрепче толкало вперед...
Сейчас это — осознанный, годами добытый вывод, а тогда — все чутьем угадывалось. В стране как раз развертывалось движение за коммунистический труд, и бригада одной из первых в Муроме взяла обязательство добиться звания коммунистической.
Новые хлопоты, новые заботы. Теперь с тебя не только за работу спрашивают. Теперь ты и за помыслы, за душу каждого в ответе! А ведь в бригаде не какие-то особого сорта люди: кто лишь рубли считать полюбил, кто и во сне о рюмке мечтает, кто сроду в книгу не заглядывал. А жизнь требует не только дома строить, но и облик человеческий творить. Лишь с такой фанатичной верой в человека, как у Седакова, с такой способностью не занудливыми словами, а живым делом влиять на других можно было в столь краткий срок добиться перелома. Не станем утверждать, что бригадир все заранее теоретически взвешивал, планомерно рассчитывал каждый свой шаг, но он, можно сказать, самозабвенно рвался к цели. Так рвался, что люди не могли не увидеть чистоты и бескорыстности его стараний. Потому и действовало, потому и увлекало всех. Даже таких, как Виктор Пичугин. Уж до чего распущен был — в милицию ходил за ним бригадир: «Исправим, воспитаем. Будет работать. Всем коллективом на поруки берем!» И добился своего. Вел Седаков парнишку по жизни буквально за руку. В вечернюю школу заставил поступить. А когда начал от занятий отлынивать, не уговаривал, не агитировал. Подошел после рабочего дня:
— Готов? Переоделся? Пошли.
— Куда?
— Увидишь.
Когда уже рынок миновали, сообразил Пичугин, краснеть начал: — В школу ведете? Я что — маленький? — Хуже... Потом по настоянию бригадира Пичугин и техникум окончил. Даже преподавателем ПТУ стал. И так в бригаде за каждого человека боролись. Так вот и стала самой первой в тресте «Муромстрой» его бригада — бригадой коммунистического труда. Произошло это в августе 1962 года.
Может показаться, будто жизнь Седакова — это беспрепятственное восхождение на вершину, так сказать, сплошной триумф. Но не совсем это так. Были дни ни с чем не сравнимой радости, когда вводили в строй сооруженные с участием бригады важнейшие объекты в городе. Когда его награждали принародно во Дворце культуры орденом Трудового Красного Знамени. Избирали депутатом в городской Совет. Но сколько было и сложностей, трудностей, недоразумений, настоящих конфликтов! А однажды, когда находилась бригада в составе походно-механизированной колонны, и вовсе разобраться не сумели: посчитал кое-кто, что уж слишком возомнил о себе бригадир. Вникли — оказалось, за дело, за порядок на стройке он болел, не смог по рабочей прямоте своей со всякой безалаберщиной смириться. А разобрались — и того начальника ПМК, и главного инженера с постов попросили. Правда, поздновато, к сожалению: Седаков к тому времени расстался с коллективом, к которому всей душой прирос, перешел на завод. Но почему, собственно, не вернуться? Такой вопрос я задал ему.
— Прикиньте, а к лицу ли мне с места на место? Нет, это невозможно... Да, невозможно. Потому что Седаков остается Седаковым. И на заводе радиоизмерительных приборов, где он сейчас работает, им уже дорожат, как увлеченным мастером своего дела, принципиальным организатором, наставником, общественником. Избрали партгрупоргом, доверили руководство группой народного контроля. И еще одна наклонность его особенно ярко здесь раскрылась. Есть люди, умеющие делать удивительные вещи, но неспособные о них говорить. А Седаков и сделает, и скажет. Да так, что слово сквозь все препоны до сердца пробьется. И это все, вероятно, потому, что стал он коммунистом еще там, на маленьком плацдарме за Нарвой, готовый за великую нашу партийную правду в любое мгновение голову сложить. Вот и несет он эту правду людям, несет не просто потому, что где-то в списках агитатором числится, а по неодолимой потребности ветерана боев и труда, по прекрасному своему призванию строить. Строить не просто цеха, дома, школы, а поистине достойную человека чистую, светлую жизнь на Земле.
Владимирский край в годы Великой Отечественной войны