Ерофеев Венедикт Васильевич
Венедикт Ерофеев (24 октября 1938, Нива-3, Мурманская область — 11 мая 1990, Москва) — русский писатель, автор поэмы «Москва — Петушки».
Венедикт Ерофеев Венедикт Васильевич Ерофеев родился в поселке Чупа (Карелия). Детство провел на Кольском полуострове. Отец сел в лагерь "за анекдот". При живой матери Веня несколько лет провел в детдоме. Окончил школу с золотой медалью. В 17 лет поступил в МГУ, откуда отчислен через полтора года за то, что ни по одному параметру не был "советским студентом", особенно в том, что касалось военной подготовки. Держал под подушкой Библию, "неправильно" мыслил, целенаправленно пьянствовал и всего этого не скрывал. Примерно за то же Венедикт потом был отчислен из Владимирского пединститута, и позже - еще из двух других.
Июль 61-го. Город Владимир. Приемные испытания во Владимирский педагогический институт имени Лебедева-Полянского. Подхожу к столу и вытягиваю билет: 1. Синтаксические конструкции в прямой речи и связанная с ней пунктуация. 2.Критика 1860-х гг. о романе Н.Г. Чернышевского "Что делать?".
Трое за экзаменационным столом смотрят на меня с повышенным аппетитом. Декан филологического факультета Раиса Лазаревна - с хроническою улыбкою: - Вам, судя по вашему сочинению о Маяковском, которое все мы расценили по самому высшему баллу, - вам, наверное, и не надо готовиться к ответу. Присаживайтесь. Само собой, ни о каких синтаксических конструкциях речь не идет. - Кем вы сейчас работаете? Тяжело ли вам? - Не слишком, - говорю, хотя работа из самых беспрестижных и препаскуднейших: грузчик на главном цементном складе. - Вы каждый день в цементе? - Да, - говорю. - Каждый день в цементе. - А почему вы поступаете на заочное отделение? Вот мы все, и сидящие здесь, и некоторые отсутствующие, решили единогласно: вам место в стационаре, мы все убеждены, что экзамены у вас пройдут без единого "хор", об этом не беспокойтесь, да вы вроде и не беспокоитесь. Честное слово, плюйте на ваш цемент, идите к нам на стационар. Мы обещаем вам самую почетную стипендию института, стипендию имени Лебедева-Полянского. Вы прирожденный филолог. Мы обеспечим вас научной работой. Вы сможете публиковаться в наших "Ученых записках" с тем, чтобы подкрепить себя материально. Все-таки вам двадцать два, у вас есть определенная сумма определенных потребностей. - Да, да, да, вот эта сумма у меня, пожалуй, есть. В кольце ободряющих улыбок: "Так будет ко мне хоть какой-нибудь пустяшный вопрос, ну, хоть о литературных критиках 60-х гг.?" - Будет. Так. Кто, по вашему разумению, оценил роман Николая Гавриловича самым точным образом? - По-моему, Аскоченский и чуть-чуть Скабичевский. Все остальные валяли дурака более или менее, от Афанасия Фета до Боткина. - Позвольте, но как вам может нравиться мнение Аскоченского, злостного ретрограда тех времен? Раиса Лазаревна: "О, на сегодня достаточно. Я, с согласия сидящего перед нами уникального абитуриента, считаю его зачисленным не дневное отделение под номером один, поскольку экзамены на дневное отделение еще на начались. У вас остались история и Sprechen Sie Deutsch? Ну, это для вас безделки. Уже с первого сентября мы должны становиться друзьями". Сентябрь 61-го года. Уже четвертая палата общежития института и редчайшая для первокурсника честь - стипендия имени Лебедева-Полянского..."
Как известно из опубликованных интервью с Венедиктом Ерофеевым, менее чем через год он был выдворен не только из института, а вообще - из города Владимира. Формулировка институтского приказа? "За моральное, нравственное и идейное разложение студентов Института имени Лебедева-Полянского". Основная причина? Обнаруженная в тумбочке Библия - книга, которую он знал наизусть и без которой не мог жить...
Мировую славу принесла Ерофееву поэма "Москва-Петушки", написанная на кабельных работах в Шереметьево и Лобне осенью 1969 года. Был дважды женат. От первого брака родился сын, названный тоже Венедиктом. К концу жизни принял католичество. Умер 11 мая 1990 года в Москве от рака горла и от того, что советская власть не выпускала его лечиться за границу.
Певец электрички "Москва-Петушки" Михаил ЯЗЫНИН. (31.10.2002) "ПРИЗЫВ" Филологический факультет ВГПУ По инициативе членов Партии любителей пива 13 декабря 1995 г. на здании Филологического факультета ВГПУ установлена мемориальная доска: «В этом здании учился русский писатель Венедикт Ерофеев. 24.Х.1938 - 1990.11.Ѵ».
ИРОНИЯ ИЗГОЯ, ИЛИ НЕУТОЛЕННЫЕ ПЕЧАЛИ К 65-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ ВЕНЕДИКТА ЕРОФЕЕВА
Виктор КОЗИН
«Когда человек рождается, то вместе с ним рождается и его время - утверждал академик Д. Лихачев. И это несомненно и бесспорно, время и человек живут друг в друге. Человек - сосуд, наполненный своим временем.
Многие помнят еще с детства веселую загадку: А и Б сидели на трубе... В остатке неожиданно является неприметное И. Такова веселая и парадоксальная алгебра жизни. Но приемлемее и точнее будет все же гегелевская триада: тезис, антитезис и синтез. Они как ступени, по ним можно проследить жизненный путь всякого человека, а художника, каковым был Венедикт Ерофеев, тем более. И пусть каждая ступень предполагает отрицание предыдущей, но общая трагическая составляющая присутствует во всех трех. И как бы не корили Гегеля марксисты за искусственность этой схемы, она, тем не менее, естественней и долговечней их собственных схем.
А. Боль внутри боли.
Место, где судьба уготовила явиться на белый свет Венедикту Ерофееву, было, что называется, медвежий угол - Кольский полуостров, за Полярным кругом. Большая и запуганная страна, распластавшаяся на одной шестой части суши Земли, приняла его в равнодушные и холодные объятия 24 октября 1938 года. Он стал пятым ребенком в измученной неустроенностью и переездами семье - отец работал начальником железнодорожной станции и они кочевали: Кандалакша, Поякенда, Чупа, Хибины и др. Хотя во многих публикациях утверждается, что Ерофеев родился на станции Чупа, в книге Я. Шмельковой, где она передает беседу со старшой сестрой писателя Тамарой, читаем: «...Много узнала об их детстве. Веня родился в Кандалакше, а потом они перебрались на станцию Чупа. В эвакуации мать с пятью детьми жили сначала в Архангельской области, а потом все переехали на родину - в Ульяновскую область. Веня был самым младшим. Родился богатырем - 5,5 кг. В родильном доме все заглядывались. Вспоминала голод, как не хватало хлеба. Как одна незнакомая женщина протянула двухлетнему Венечке кусок сахара, когда он скулил от голода, говорить еще не умел... Во второй класс практически не ходил. Были одни валенки с братом Борей. Говорила, что их мать была прекрасной рассказчицей и, может быть, от нее Вене что-то передалось...»
А вот что пишет вторая сестра писателя, Нина, о его ранних годах: «...у него всегда был независимый характер. Например, на него жаловалась учительница в первом классе: когда детей принимали в октябрята, он ей сказал, что не хочет. Учительница была вне себя: «Как же так, все же октябрята!» - «А я не хочу, как все». Так и не стал октябренком. Ни пионером, ни комсомольцем он не был. А ведь это было в 40-50-е годы».
В поступке первоклассника Вени поражает твердость, с которой он отстоял неожиданное для окружающих свое решение и желание не быть «как все». В поступке была заявлена позиция, конечно же, неосознанно, совсем еще юного неофита, отторжением всего ложного, на которое натыкалось его чистое детское восприятие. Наверное, это и стало отправным в формировании в будущем его во всем примечательной «потусторонней точки зрения».
Продолжалась война, все жили тяжело, голодно, и это не было чем-то из ряда вон выходящим. И вот наконец пришла Победа, казалось, ее приход вселял надежду. Но большую семью Ерофеевых с головой накрыло большое Горе - в 1946 году арестован отец и осужден по статье 58 - 10 к 5 годам, с последующим поражением в правах сроком на 3 года. Старшая сестра и старший брат Юрий к этому времени уже самостоятельно трудились и жили в других городах, но с матерью оставались: сестра Нина, брат Борис и младший - Веня. Все, кто жил в ту пору, помнят, что послевоенные 46 и 47 годы были ознаменованы жесточайшим голодом, так голодно не было в самую войну, хотя это и выглядит странным, но именно так обстояло дело.
Все дети той поры получали хлебные карточки и получали по ним мизерную норму иждивенца. Матери, как жене врага народа, не давали возможности поступить на работу и получать свою карточку на хлеб. Мать не могла объедать своих детей. Выходило, что она становилась иждивенкой у иждивенцев. Она искала выхода из сложившейся нелепицы. И выход был найден - она скрытно уезжает в Москву к своей сестре и оставляет детей на попечение местных властей. Шел 1947 год - отца полтора года как уже нет рядом. После отъезда матери «...сразу пришли из милиции и стали спрашивать, куда мать уехала. Бориса и Венедикта сразу забрали в детский дом и увезли в Кировск», - вспоминает сестра Нина.
Дети во время войны воспринимались и радостью и болью одновременно, а дети без родителей, помешенные в детдома, были болью внутри боли.
Пребывание в детдоме будет нелегким. Печальный след будет тянутся во все воспоминания его дальнейшей жизни. «...Но он никогда не забывал о самых малых добрых проявлениях по отношению к нему. Рассказывая про свои школьные годы в Кировске, он с благодарностью вспоминал свою одноклассницу Белоусову, взявшую его под свою защиту. В школе он был страшным тихоней и многие мальчишки часто порывались его избить, хотя бы за одни пятерки» - пишет в упомянутой выше книге Н. Шмелькова.
А в интервью журналу «Континент», Ерофеев так вспоминает об этом времени: «Ер. - ...меня перетащили в детский дом г. Кировска Мурманской области и там я прозябал.
Корр. - Значит, в школе ты учился в детском доме, и конечно, самые светлые воспоминания?
Ер. - Ни одного светлого воспоминания. Сплошное мордобитие и культ силы. Ничего больше. А тем более - это гнуснейшие года 46-47.
Корр. - Веничка, а амнистию 1953 года ты никак не запомнил?
Ер. - Очень запомнил, потому что в это время учился в 8-м классе, а весь Кольский полуостров был переполнен этими лагерями, одним словом, мы больше видели колючей проволоки, чем чего-нибудь другого.
Кор. - Значит, мамочка к тому времени вернулась?
Ер. - Вернулась. Я в детском доме учился до 8-го класса.
Кор. - И как ты ее принял?
Ер. - Ну что мать. Иначе она не могла.
Кор. - Веня, а ты в детдоме был среди тех, кого били или - кто бил?
Ер. - Я был нейтрален и тщательно наблюдателен.
Кор. - Насколько это было возможно - оставаться нейтральным?
Ер. - Можно было найти такую позицию, и вполне можно было, удавалось занять вот эту маленькую очень удобную позицию наблюдателя. И я ее занял. Эта позиция и не вполне высока, но плевать на высокость. С 8-го по 10-й учился в общей школе.
Кор. - Большая разница?
Ер. - Большая. Но я ее одолел... Представь себе, у нас был 10-й «А», и 10-й «Б», и 10-й «В», и 10-й «Г». Я учился в 10-м «К» и единственный из всех десятых получил золотую медаль. У нас были дьявольски требовательные учителя, я таких учителей не встречал более и тем более на Кольском полуострове, Их видно силком туда загоняли, а они говорили, что по зову сердца. Мы понимали, что такое зов сердца. Лучшие выпускники Ленинградского университета приехали нас учить на Кольский полуостров...»
В его скандально известном эссе о Василии Розанове он упоминает своих школьных учителей: Беллу Борисовну Савнер, «женщину с дивным пахом», а когда он вступает в воображаемый диалог с героем эссе, то знакомимся с еще одним именем: «...я слышал, в ранней юности, от нашей наставницы Софии Соломоновны Гордо, об этой ватаге ренегатов, об этом гнусном комплоте: Николай Греч, Николай Бердяев, Михаил Катков, Константин Победоносцев, Лев Шестов, Дмитрий Мережковский, Фаддей Булгарин («не то беда, что ты поляк»), Константин Леонтьев, Алексей Суворин, Виктор Буренин, Сергей Булгаков и еще целая куча мародеров». Ерофеев преувеличивал или вставал в позу, говоря в одном из писем в 1966 году, адресованном старшей сестре: «...я от рождения энциклопедичен». Но, пожалуй, со школы, это выглядит правдоподобнее. И если взглянуть, даже бегло, на сам перечень имен, приводимых автором эссе, то невольно впадаешь в некоторое недоумение - это же не из школьной программы, а какой-то иной и не вузовской. И как она преподносилась ученикам? Ерофееву было известно, но он нигде об этом подробно не говорил. Важно здесь другое, что талант его счастливо оплодотворился столь широкими и углубленными познаниями литературно-философского характера, доступ к которым в открытом образовательном процессе был невозможен по идеологическому несоответствию.
Пришло время, и в 1955 году семнадцатилетний юноша, покинув северные пределы, вошел под своды храма науки - МГУ. О том, как поступал Ерофеев, как проходило собеседование по литературе, есть свидетельство его однокурсника Л. Кобякова: «Жду его, нет, долго, час. Потом выходит, а с ним еще трое из приемной комиссии, расшаркиваются, благодарят. Он потом рассказал, что речь у него зашла о древней поэзии, и тут смекнул, эти товарищи совершенно не знают ее. Пришлось просветить».
Он не был поражен красотами столицы, на него более неизгладимое впечатление оказали заурядные обыкновенности - большие деревья и на лугах коровы и лошади, которых увидел еще из вагонного окна, когда ехал в Москву.
Вот это было по-настоящему незаурядным постижением заурядного, ибо полнило душу почти неведомым умилением.
Б. Бесстрашно о страшном.
Учение давалось ему легко, но все более сомнительными представлялись атмосфера и весь антураж вузовских будней. День за днем он все более прозревал, и в записной книжке появится: «А то, что я принимал за путеводные звезды, оказалось - потешные огни». И невозможно найти ему теперь ту нейтральную позицию, как это удалось ему в детдоме. В вузе иной уровень отношений и взаимосвязей. Он испытывал всеохватное идеологическое давление на дух и тело. На первый год обучения хватило выдержки и самоподавления как-то противостоять, не выказывая этого противостояния. Размышления, анализ и миропонимание не вязались с окружающим, а его вербальная суть ищет выхода - и он начинает вести дневник, озаглавленный «Записки психопата». Пять толстых тетрадей составят его содержание. Вот пространная запись из первой тетради от 22 ноября 1956 года:
«Как явствует из достоверных сообщений:
Ерофеев на протяжении всего первого семестра был на редкость примерным мальчиком и, на прекрасно сдав зимнюю сессию, отбыл на зимние каникулы.
Не то суровый зимний климат, не то «алкоголизм семейных условий» убили в нем «примерность» и к началу второго семестра выкинули нам его с явными признаками начавшейся дегенерации.
Весь февраль Ерофеев спал и во сне намечал незавидные перспективы своего прогрессирования.
С первых же чисел марта предприимчивому от природы Ерофееву явно прискучило бесплодное намечание перспектив, - и он предпочел приступить к действию.
В середине марта Ерофеев тихо запил.
В конце марта не менее тихо закурил...
В апреле же Ерофеев подумал, что неплохо было бы «отдать должное природе». Неуместное «отдание» ввергло его в пучину тоски и увеличило угол наклонной плоскости, по которой ему суждено скатываться...
В июне Ерофееву показалось слишком постыдным для гения поддаваться действию летней жары, к тому же внешние и внутренние события служили своеобразным вентилятором.
В начале июня брат был осужден на 7 лет.
В середине июня умер отец...
С середины июня вплоть до отъезда на летние каникулы Ерофеев катился вниз уже вертикально, выпуская дым, жонглируя четвертинками и проваливая сессию, пока не очутился в июле на освежавшем лоне милых его сердцу Хибинских гор...
В сентябре Ерофеев вторгся в пределы столицы и, осыпая проклятиями вселенную, лег в постель...
К концу октября, похоронив брата, он даже привстал с постели и бешено заходил по улицам, ища ночью под заборами дух вселенной».
Здесь он пишет о себе отстраненно, сведения и факты спрессованы, но в них еще не вся мотивация для последующих решений. Об одной, может неприметной, но симптоматичной ситуации, о которой и сам писатель рассказывал и пересказывали и другие из числа близких. Это случилось на занятии по военному делу, их вел майор, однажды сказавший: «Ерофеев! Почему вы так стоите? Неужели нельзя стоять стройно? Ведь главное в человеке - выправка!» А Венедикт ему невозмутимо ответил, что это вовсе не его фраза, а точная цитата из Германа Геринга, конец которого, между прочим, известен. Майор ничего не сказал, но дал понять, что пребывать в МГУ ему осталось недолго.
В марте 1957 года он, «студент прохладной жизни», покидает не ставшие ему родными стены вуза. Уходит тихо, без эффекта, бесшумно закрыв за собой дверь.
И если близкие и родные гордились его поступлением и были счастливы от успехов в учебе, то сам он «не был счастлив, в обычном понимании, а только имел вид человека, напуганного счастьем».
В его прозрениях, которыми он делится на страницах отроческих «Записок психопата», лейтмотивом звучит тема обреченности и безысходности, напоминающая состояние многих героев Достоевского.
Рубикон пройден, он становится, почти невольно, энтузиастом истины, готовый на любые жертвы ради нее. Вот кто он в столь поворотный момент своей биографии. «Записки» богаты фактами, зарисовками бытовых сцен, имеющих автобиографическую основу, они иллюстрируют и фиксируют стычки не принимавших друг друга мнений. Но во всем этом нет и тени самобичевания, герой занят одним - старается быть откровенным, старается раскрыть себя перед всеми, чтоб они, наконец, прозрели и поняли природу своей слепоты. Даже достоверные события излагаются автором в художественном осмыслении, становясь непривычной, иногда шокирующей, но литературой. Вот почему Ерофеев отдает их на хранение Владимиру Муравьеву и просит не публиковать, пока он жив. Муравьев исполнил это пожелание автора — в десятую годовщину смерти Ерофеева они вышли в свет. Но вернемся к «Запискам». Завершает их, помещенная в пятой тетради и датированная 1 сентября 1957 года большая, если учесть дневниковый жанр повествования, и встроенная в общую ткань произведения, и, одновременно, непохожая по своей законченности на предыдущие картинки и зарисовки, отмеченные фрагментарностью, недосказанностью, новелла, имеющая и название, пусть и условное: «Птичий остров». Сатирическая аллегория, полная ядовитого сарказма. Как истинный интроверт, прирожденный, он ведет рассказ от первого лица, ведет бесстрашно и игриво. Естественно, остров населен пернатой публикой, и какой: «любезно обходительные пингвины»; «до нежности снисходительные попугаи»; «зяблики и снегири надутые»; «вороны, декаденствующие кукушки и склонные к эклектизму петушки». На острове правил Горный Орел, последователь Удода:
«Но, как известно, чувства орлов, а тем более - горных - чрезвычайно изощрены: там, где обыкновенный пернатый слышит просто кудахтанье, горный орел может явственно различить «автономию» и «суверенитет». Потому и неудивительно, что «вскормленной дикостью владыка» первым делом основательно взялся за оппозиционно настроенных кур.
Операция продолжалась два дня, в продолжение которых все центральные газеты буквально были испещрены мудрой сентенцией: «Курица не птица, баба не человек». Оппозиция была сломлена...
А Горного Орла, между тем, мучили угрызения совести. И день и ночь в его больном воображении звенело предсмертное куриное: «Ко-ко-ко». Временами ему казалось, что псе бескрайнее птичье царство надрывается в этом самом рыдающем «Ко-ко-ко». И Горный Орел издал конституцию.
Суть которой сводилась к следующему:
а) все дождевые черви и насекомые, обитающие в пределах «Птичьего острова», объявляются собственностью общественной и потому неприкосновенной;
б) официально господствующим и официально единственным классом провозглашаются воробьи;
в) дозволяется полная свобода мнений в пределах «чик-чирик». Кудахтанье, кукареканье, соловьиное пение и пр. и пр. отвергаются как абсолютно бесклассовые...» Далее история нам известна, как после смерти Горного Орла (Сталина) у руля власти встал «окрыленный» пингвин (Хрущев) и... «начался век подлинно золотой».
«Мудрое правление пингвина вкупе со слоем иносферы вполне обеспечивали безмятежное воробьиное существование. «Важная птица» - с удовольствием отмечали воробушки и с еще большим рвением клевали навоз экономического развития. После длительного периода сплошного политического оледенения наступили оттепели, следствием чего явилась гололедица - полное отсутствие политических трений. А гололедица, как известно, лучшая почва для «поступательного движения вперед».
Затянулась наша цитата, но ограничиваться лишь упоминанием или пересказом кратким этой новеллы не хотелось, и вот почему: она единственное цельное законченное произведение юного Ерофеева, притаилась на страницах «Записок» среди всего этого художественного беспорядка, феерических ассоциаций, суицидных настроений и лирических порывов. Она, как жасминовый куст, бесстрашно набирающий свои бутоны, чтобы цвести, невзирая на неизбежный холод. И пусть осталась в прошлом его детдомовская изоляция от внешнего мира, но именно оттуда берут начало его цепкий взгляд и беспощадные оценки. Он отвергал выставляемое и пропагандируемое мужество и стоицизм. Он иронизировал над хрестоматийными героями, которых пекли на идеологической, пропагандистской кухне.
Его трудовая книжка стала пополнятся все новыми и новыми записями, рос перечень профессий и ширилась география скитаний. Он не страшился быть скитальцем, он был беспечен к своему будущему. Что будущее? Есть только настоящее: с брутальными повадками власть и онемевшее прошлое - История, она тяготеет над ним, и он обречен (как и мы) пользоваться ее ошибками. «Никто не может знать, что же действительно старое и что, собственно говоря, будущее; эпоха еще неясна в своей сущности, поэтому - не понимая ни себя, ни ситуации, люди борются, быть может, против подлинного смысла». Эти слова ярчайшего представителя экзистенциализма К. Ясперса очень точно показывают, как Россия, начиная с XIX и почти весь XX век, искала «подлинный смысл». И как можно было найти его - уничтожая его?
Ерофеев силится разглядеть прошлое, понять, а, главное, объяснить себе причину парадоксов и ошибок, и печалится и смеется, когда встречает и наблюдает их в современной жизни. Его аморфное отношение к собственному социальному нахождению в обществе во многом объясняется неприятием царящего в этом обществе конформизма. Он часто смотрел на современный мир, проецируя на него всю толщу мировой Истории - от явления миру Христа и до Перестройки. В записных книжках есть примеры этого подхода: «Новая история интереснее старой. Можно было бы проследить, как дублируются поступки древних из тех соображений, которые им показались бы смешными. Муций Сцевола - о. Сергий, Курций - Гаршин». И там же находим еще ряд парафраз с обескураживающим, неожиданным поворотом смысла от серьезного к смешному: «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью», или «из-за леса, из-за гор едет дедушка Кьеркегор». А вот следующие полностью принадлежат ему: «Я с детства не любил вокзал, я с детства виллу рисовал» - так он отвечал злопыхателям, утверждавшим, что бездомство его родная стихия. «Человек - звучит горько» - это почти как выдох. Есть изречение о наших теперешних днях: «дубовая демократия стального единства» - это написано человеком, когда главные события Перестройки происходили уже без него. Предвидение - неотъемлемая способность большого таланта.
И. Не признание признания
В канун 1970 года и во весь этот трескучий год в стране разбушевался идеологически-пропагандистский шабаш по случаю празднования 100-летия со дня рождения Ленина. Усердие властей на местах порой доходило до смешного. Так, во Владимире над кинотеатром «Буревестник» взгромоздили транспарант - «100 лет со дня рождения Ленина». И все бы ничего, но внизу пестрела реклама нового фильма, и какого - английская экранизация пьесы Шекспира «Много шума из ничего». Видимо, такие накладки происходили не в одном нашем городе, и, наверное, не была исключением и наша столица.
Именно в эту пору и создавалась Ерофеевым поэма «Москва - Петушки», и опять приходится повторяться о контексте событий, в котором свершалось самое значительное творческое событие в жизни писателя. Он жил в этом контексте, в поэме нет даже тени этого контекста, он игнорирует, нарочито игнорирует его. И если у Маяковского «от Кремля начинается земля», то для героя поэмы Вени - от Курского вокзала.
Поэма сразу стала достоянием его окружения из числа владимирцев, им, собственно, она и предназначалась. Потом она попала в поле зрения самиздата, а автор постепенно становился звездой московского андеграунда. Одновременно расширялся круг знакомств с пишущими и непишущими диссидентами. По стечению обстоятельств или просто совпадению в начале 70-х годов стали выезжать эмигранты так называемой «третьей волны». Виталий Стесин, Михаил Генделев и Майя Каганская - вот те люди, взявшие на себя риск и труд вывезти за границу поэму «Москва – Петушки».
Но только в 1973 году при очередной встрече с Владимиром Муравьевым, об этом упоминает в своей книге Н. Шмелькова, Ерофеев услышал от товарища: «А ты знаешь что, Ерофеев, тебя издали в Израиле». Он решил, что это очередная шуточка, и ничего в ответ не сказал. Потом узнал, спустя еще несколько месяцев, что действительно издали в Израиле». Инакомыслящие и инакопишущие восприняли это событие с удивлением и неравнодушем. Отклик был неоднозначным. Так происходило в нашей стране, на его Родине. А заграница же постигала поэму как откровение маргинала, где многое для русскоязычной эмиграции было узнаваемо, но углубленное постижение и трактовка сюжета, распознавание замысла и идеи поэмы свершалось поступательно. И все-таки иногда доходило до курьезов, о чем есть любопытное свидетельство в воспоминаниях ныне покойного И. Авдиева: «Как-то, сидя с Веней у Тихонова на Пятницкой, мы ловили «вражеские» голоса и попали на голос Тель-Авива: голос говорил о поэме «Москва - Петушки». Мы разволновались. Голос закончил: «Кто бы ни скрывался под этим вычурным псевдонимом «Венедикт Ерофеев», ясно одно: писатель - еврей!»
По-настоящему известность за границей у Ерофеева начала приобретать масштабность после второго издания поэмы в Париже в 1977 году. Далее поэма зашагала по Европе и перешагнула Атлантику - в США. Власти Родины в лице КГБ ринулись в поиски автора, но... Попробуй отыскать того, у кого нет крова, кто обручен с судьбой скитальца.
Долго длился, до Перестройки и провозглашения гласности - период полупризнания, о котором Ерофеев с нескрываемой печальной иронией говорил: «Ну пусть они меня признают. Но ведь это все равно, что Кубу пока признали только Гайана, Ямайка, Тринидад и Тобаго». Зарубежным признанием он не обольщался и как прежде за собой признавал единственную профессию - «...тужить и кручиниться».
Еще в эссе о Розанове он признается читателю, с помощью чего избавил себя от всепоглотившей скверны: «...у меня-то все началось давно и не с Василия Розанова, он только «распалил во мне надежду». У меня все началось еще лет десять до того - все влитое в меня с отроческих лет плескалось внутри меня, как помои, переполняло чрево и душу и просилось вон; оставалось прибечь к самому проверенному из средств: изблевать все это посредством двух пальцев. Одним из этих пальцев стал Новый Завет, другим - российская поэзия, то есть вся русская поэзия от Гаврилы Державина до Марины (Марины, пишущей «Беда» с большой буквы)».
Ранней весной 1985 года Ерофеев заканчивает трагедию «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора», а осенью - 25 сентября ему была сделана первая операция по удалению злокачественной опухали на горле. И опять большое потрясение - он полностью лишается голоса. Теперь все время снятся сны: он говорит, говорит... Совсем неожиданно в 1986 году из Франции он получает приглашение, которое можно расценивать не только как знак внимания, но и как признание. Его приглашают на филологический факультет (2-е русское отделение) Сорбоннского университета и одновременно - приглашение от хирурга-онколога Сорбонны. В одном из последних интервью он оценит действия наших властей, проявивших «отеческую заботу» достойным образом: «И приглашения эти были отпечатаны так красиво и на такой парижской бумаге и все такое... И вот тут стали заниматься почему-то моей трудовой книжкой. Ну зачем им моя трудовая книжка, когда нужно отпустить человека по делу? А тем более, когда зовет главный хирург Сорбонны - он ведь зовет вовсе не в шутку, кажется, можно было понять. И они копались, копались - май, июнь, июль, август 1986 года - и наконец объявили, что в 63 году у меня был четырехмесячный перерыв в работе, поэтому выпускать во Францию не имеют никакой возможности. Я обалдел. Шла бы речь о какой-нибудь туристической поездке - но ссылаться на перерыв в работе двадцатитрехлетней давности, когда человек нуждается в онкологической помощи, - вот тут уже... Умру, но никогда не пойму этих скотов».
Пик известности пришелся на 1989 год. В его доме постоянно толпились корреспонденты газет, журналов, телевидения, он не принадлежал себе, хотя в столе теснились черновики, наброски. Он делал, попытки работать - то люди, то болезнь лишали его этой возможности. Ерофеев отчетливо понимал, что его имя было страховкой и приманкой для читателей, потому и добивались его участия многие издания. Они наперебой стремились заполучить у него статью, интервью, беседу и чем абсурднее и неожиданнее были его оценки и выводы, тем желаннее и восторженнее они принимались. Он подыгрывал этим желаниям. До последних дней не переставали осаждать его этими просьбами, в ответ он печально отшучивался: «Времени нет. Оно все уходит на то, чтобы не умереть».
Стали доходить слухи, что его хотят пригласить в члены СП. На это он собирался показать союзу писателей фигу. Намерение сие он не осуществил, ибо официального приглашения не последовало.
Четыре с половиной года смерть тянула свой приход и вот 11 мая 1990 года она явилась, обрушив все планы и надежды. И не оживут на сцене, не будут спотыкаться, кричать и плакать герои незаконченной трагедии «Диссиденты, или Фанни Каплан».
Законченных произведений у Ерофеева оказалось немного, более половины им созданного - утрачено, хотя существовали в природе в законченном варианте, некоторые находились в черновиках, но имели законченный вид, и им не хватало незначительной авторской доработки. С его творческим наследием произошло, как у многих античных авторов - сохранились лишь названия и их перечень:
1) «Дмитрий Шостакович» - роман (утерян).
2) «Диссиденты, или Фанни Каплан» - пьеса (черновики).
3) «Благая весть» - (частично сохранилась).
4) «Русский Фауст» - статья (утрачена).
5) «Кнут Гамсун» - статья (утрачена).
6) «Бьерсон» - статья (утрачена).
7) «Ибсен, позднее творчество» - статья (утрачена).
8) «История новой музыки» - статья (утрачена).
В записных книжках последнего периода жизни Ерофеева натыкаемся на предостережение с оттенком пророческой печали: «Россия ничему не радуется, да и печали, в сущности, нет ни в ком. Она скорее в ожидании какой-то, пока еще неотчетливо какой, но грандиозной скверны, скорее всего возвращения к прежним паскудствам...» И стоит окинуть взглядом день нашей действительности, и без труда находим подтверждение этим словам Венедикта Ерофеева.
«Телега жизни» Ерофеева прошла инфернальным путем, теперь ее движение беззвучно, она - посмертная слава, но движется порожняком, без ездока.
Владимирское региональное отделение Союза Писателей России
|