Шлионский Григорий Борисович (28.09.1922 - 26.02.2015) – участник ВОВ, научный сотрудник, главный хранитель во Владимиро-Суздальском музее-заповеднике, член Союза журналистов, лауреат Госпремии.
Шлионский Григорий Борисович, главный хранитель Владимиро-Суздальского музея-заповедника. 1980-1982 гг. Автор: Соколов Петр Петрович
Шлионский Григорий Борисович родился 28 сентября 1922 г. в г. Минск.
Комсомолец Григорий Шлионский не собирался быть историком. Мысли такой не возникало. Был призван в армию 3 июля 1940 г. в г. Минске (Ворошиловский РВК, Белорусская ССР, г. Минск, Ворошиловский р-н). Он учился в Батайской авиационной школе, осваивал истребитель И-16 конструкции Поликарпова, налетал положенное число часов. Последний экзамен их выпуск сдавал в июне 1941-го года. Уже бомбили Севастополь и Брестская крепость дралась насмерть. Истребитель И-16 снимали с вооружения, но переучивать курсантов на новую матчасть не представлялось возможным. Вот и пришлось воевать в пехоте.
В начале войны воевал на Закавказском фронте.
Отец разбился на самолёте, мать пропала без вести. А дядя перевозил танки, приехали со 2-й партией под Курскую дугу, попал в эту битву. Экипажа не было, был он один на танке. Там он и погиб.
Выполнял задание с разведгруппой на Марухском перевале, истребил 18 немцев и несмотря на тяжёлое ранение, в поединке с немецким офицером, захватил важные документы от которых зависели успехи последующих боёв на Марухском перевале. Ранен 03.10.1942 г.
После выздоровления, направлен в учебную часть 9УТП для подготовки кадров для фронта. В течение года подготовил 160 танкистов.
Награждён Орденом красной звезды, Орденом Отечественной войны II степени (представлен к награде 06.04.1985).
После войны поселился в г. Владимире, женился.
Работал во Владимиро-Суздальском музее-заповеднике сначала - как научный сотрудник, потом главным хранителем.
В музей он пошел только потому, что не было гражданской специальности. Три дня знакомился с литературой: читал дореволюционные справочники по Владимиру-на-Клязьме, а на четвертый в армейской своей шинельке со споротыми погонами повел первую экскурсию по Успенскому собору.
История захватила его. Не сразу, не вдруг. Ведь он же не был дипломированным специалистом в том смысле, что не мог процитировать Сергия Радонежского, вдохновлявшего Дмитрия Донского на Куликовскую битву, или протопопа Аввакума, великого писателя. Всего этого он не знал, да и не мог знать.
В 1959 году Дудорову Лидию Васильевну взяли в музей, но и то временно - на место ушедшей в декретный отпуск сотрудницы.
- Поступила я под начало Григория Борисовича Шлионского, - рассказывает Лидия Васильевна. - Тогда только было принято решение о создании Владимиро-Суздальского музея-заповедника, директором был А.Д. Варганов. Платили мало, приходилось подрабатывать во Дворце пионеров руководителем кружка историков-следопытов. Зато в музее была чудесная библиотека, где я получила все свои знания по архитектуре. Сотрудники музея помещались тогда в одной 19-й комнате в Палатах. Тут же сидела бухгалтер. А я была такая несмышлёная, целыми днями читала и ахала: «Мы это не проходили!». Бухгалтер слушала-слушала, курила, а потом и говорит: «Смотрю я на тебя, Дудорова, ничего-то ты не знаешь. И чему только тебя в этом университете учили?». А потом меня назначили заведующей архитектурным отделом.
В 1959 году вышла книга «Владимир и его окрестности» Н. Горской и Г. Шлионского.
В 1967 году вышла книга «По земле Владимирской. Путеводитель» (Шерышев П., Шлионский Григорий Борисович).
В 1960 году, на заре существования ГВСМЗ, с 3 по 10 сентября была предпринята историко-бытовая экспедиция по Некрасовским местам Владимирской области. На музейном автобусе водитель Н.И. Бодров проехал 700 километров, посетив 29 населённых пунктов. При этом члены экспедиции – Григорий Борисович Шлионский (зав. отделом истории), Лия Романовна Горелик (научный сотрудник отдела научно-просветительской пропаганды), Антонина Васильевна Головкина (научный сотрудник истории советского периода), Борис Михайлович Дунаев (зав. художественно-оформительским отделом) и Нина Васильевна Менькова (фотограф) – проделали за какие-то 7-8 дней колоссальную работу. Экспедиция работала в южной части Гороховецкого района и в северной Муромского. В фонды затем было оформлено 48 различных предметов этнографической направленности.
Одним из друзей Григория Борисовича был Рудольф Абель. Советский разведчик, которого в 1962 году обменяли на американского разведчика Пауэрса. Григорий Шлионский лично провёл для него экскурсию по Владимирской области.
«Поехали в Суздаль. Побродили, посмотрели — он обалдел. Он не представлял, что такие древности могут быть на Руси». Во время той экскурсии они посетили и Владимирский централ, в котором содержался Пауэрс. Абель тогда заметил: «В Америке условия были мягче».
Как-то приехал во Владимир господин Герхард Штейнмецер из Кёльна. Чисто выбритый, пахнущий дезодорантом, говорил по-русски, и в автобусе выяснилось вдруг — воевали они с главным хранителем в Прибалтике, на одном участке фронта. Больше того — в одно и то же время с точностью до дня! Брали одну и ту же мызу, по тем же дюнам, усыпанным хвоей, ползли с полной выкладкой, обливались жарким потом, стреляли друг в друга, шли в рукопашную грудь на грудь и вот через двадцать с лишним лет разговорились в интуристском автобусе „Львов”, остановившемся возле белокаменного Успенского собора.
Штейнмецер вытер лоб душистым платком с монограммой, сказал, прилично улыбаясь: „Я бы мог застрелить вас, а вы меня. Бог сделал счастье”. Обещал рассказать об этой встрече у себя в Кёльне своей фрау и детям, обещал написать письмо, взял адрес музея. Но не написал.
Переписывался с женой художника Анри Матисса - Лидией Делекторской.
В 1970-х годах энтузиасты–любители фотографии организовали фотоклуб «Владимир». В клубе тогда было 15-20 участников. У истоков стояли Аркадий Кузьмич Зайцев, Григорий Борисович Шлионский, Николай Носков, Александр Цветков, Владимир Шошин и Сергей Скуратов.
«...Комиссия заседала в Троицкой церкви... Много лет в церкви был склад „Заготзерна”, шоферы в резиновых сапогах, заляпанных проселочной грязью, задним ходом подавали к паперти грузовики с мукой, упирались бортом в витые чугунные столбики, поддерживающие резиной проржавелый козырек над крыльцом. Настал день, склад перевели в более подходящее место, церковь отдали музею, в алтаре навесили стеллажи, за чистыми стеклами в строгом порядке расставили золоченые кубки, церковную утварь, гусевские хрустальные вазы с выгравированными приветствиями, рядом на полу пристроились юбилейные ковровские мотоциклы, подарки городским и областным партконференциям, по стенам — старинные иконы, очелья, шитые речным мелким жемчугом, и картоны передвижников. В тот год в музее было около ста тысяч единиц хранения. И вот среди всего — письмо неоценимому другу Степану Дмитриевичу, копия которого, может быть не совсем точная, лежала у меня в кармане. Покурив в сторонке, поразмявшись, члены закупочной комиссии неторопливо расселись вокруг стола, на котором кроме увязанных в узел предметов исторических, поставца и хрустальной вазы, стояли еще черный телефон, такая же пластмассовая пепельница и подставка для перекидного календаря „Кузбасс”. — Вот, предлагается сарафан... кумачовый... на подкладке, — сказал, вытягивая из узла красный сарафан и обращаясь к членам комиссии, заместитель директора Маслов Владислав Михайлович, потомственный интеллигент, сын владимирского земского врача, любитель старых книг, на титуле которых он непременно ставил дату приобретения и свою размашистую подпись, отработанную до степени классического совершенства: имя, фамилия, отчество — все в овал у него вписывалось, на одном дыхании. И — раз, и готово! Члены комиссии по очереди серьезно пощупали сарафан, стали совещаться, следует ли брать, или пусть останется на память наследникам. Мнения разошлись. — Это конец прошлого века, ну, может быть, серединка. Отмена крепостного права. Милютинские реформы... — Никак не раньше! — Господа с вами! Ему от силы пятьдесят! Пуговицы заводские. Фабричные пуговицы. — Пуговицы могли позже пришить. Знаете, как... — Он нефункционален. Знаю, пуговицы ни при чем, но вот смотрите! На руках шито, и нитки, нитки... — Зачем, спрашивается, праздничному сарафану быть функциональным? — удивился Шлионский. - В праздничных сарафанах, насколько я понимаю в этой жизни, ни по дрова, ни по воду не ходили. Смотрите, как она его украсила. Это он ту неведомую женщину вспомнил, которая шила сарафан. Рассматривая стежки, определил, что работалось ей в предпраздничной спешке — свадьба готовилась у соседа, ярмарка подходила, вон уж балаганы на площади строили, плотники тюкали топорами, или кто-то приехал желанный, снежным вихрем тройка пронеслась за воротами, и подойти боязно и взглянуть, и сердце стынет... В будни, разумеется, носили другие вещи, и потому что мнения разошлись, а сарафан в общем-то ему понравился, Шлионский рассказал, что носили в будни. Какая была мода. В какие телогреи кутались богатые посадские старухи, в чем ходили фабричные, и в каких сапогах щеголяли холостые подмастерья да купеческие сынки, самые тогдашние модники. Он даже показал, с каким выражением смотрели на сынков папаши, слободские купцы-заводчики, молчаливые мужики, коммерческие самородки себе на уме, бороды-веники. Сарафан купили, отложили в сторону. Шлионский еще пару раз погладил его, как гладят сверток с удачной покупкой. Ласковость была в этом порхающем движении. Нежность. „А почему заговор составили гусевские мастеровые? И какое письмо написал губернатор?” - думал я, а в зарешеченном окне качались голые тополиные ветки, обезображенные осенним заморозком. Сквозь толстые церковные стены едва доносился уличный гуд, и тени проезжающих машин проплывали и ломались на сводчатых, густо выбеленных стенах. В двенадцатом часу комиссия закончила работу. В два был автобус на Гусь-Хрустальный. — Что за городок такой? — спросил я, намереваясь начать издали. — Симпатичный довольно. Мы там филиал открывать собираемся. Закурили, разговорились. И я спросил главного хранителя: „Григорий Борисович, вы где учились?” — думая, что тот вспомнит своих университетских профессоров, не от мира сего рассеянных чудаков, интеллигентов, снимавших калоши при входе в трамвай. Я подумал, он вспомнит, почему решил стать историком, извиняться начнет, что вот-де на женскую работу попал. Парни не в историю — в технику шли, в Морфлот! Юноше с широкими плечами перебирать ветхие бумажки? Заседать в закупочной комиссии? Сарафаны бабские покупать? Не та радость! Молодому, энергичному, с сильными руками следовало шагать по иной трассе. — Вы у кого учились, Григорий Борисович? — спросил я, ожидая, что будет названо имя уважаемого учителя. Так вот хитро я вопрос поставил, что в нем сразу были интерес к имени и к делу, и на него следовало отвечать непременно развернуто. — Я в летной школе учился, - сказал главный хранитель. — А в университете? Потом? Позже, да? — Не пришлось. Кончал летную школу. Хотел летать. — Летали? — Тоже не пришлось. Воевал в пехоте. Царица полей, — он вздохнул. Слово за слово — разговорились. Сидели, курили черные французские сигареты, подарок французского туриста, накануне осматривавшего музей. Французы любят обмениваться сигаретами. „Я ему „Шипку” дал”, — сказал Шлионский, улыбнулся и тут же стал серьезным, потому что история требует серьезности, а мы начали говорить о том, что принято называть историей. Говорили о реставрации Димитровского собора (это мне для первой статьи нужно было), о том, как хорошо держит форму алебастр и как плохо цемент; говорили о политике Андрея Боголюбского, о его сросшихся шейных позвонках, факте, выяснившемся только при вскрытии гробницы. В летописях отмечалось, что князь ходил с надменно поднятой головой, обуреваемый гордыней непомерной. И не то, что на холопов, да на людишек посадских надменно глядел — на ближних бояр, на стольничьих, на спальничьих... Перед ликом господним как надо поклониться не мог! Куда больше... Не дано было знать объективным летописцам про обмен веществ и болезненное отложение солей. Это наше время открыло. Говорили мы и о страшном ордынском нашествии, и хранитель рассказывал, перейдя на шепот, будто сам видел мальчишкой малым из подпола, как пылила большаком ханская конница, гудели в огне колокола, горели крепостные стены и русские люди уходили из городов в леса, в Мещёру, в самую дремучую глубь, куда скоро должен был отправиться мой автобус. Он размял сигарету, начал рассказывать о том, как воевал, как был ранен первый раз на Марухском перевале, потом в Прибалтике, когда попал в гвардейскую армию к Баграмяну. Прослужил всю войну до победного салюта старшиной стрелковой роты и думать не думал, что приедет во Владимир, устроится на тихую работу кем? — экскурсоводом в краеведческий музей! Будет участвовать в раскопках, писать работу о фресках Андрея Рублева, станет лауреатом Государственной премии бывший курсант-летчик, историк не по образованию — по сложившимся жизненным обстоятельствам. Он мечтал о бескрайнем небе, верил, что любимый город должен спать спокойно и видеть мирные сны. Он стал солдатом, рвал на черном снегу Марухского перевала свой последний индивидуальный пакет, раненый, обгоревший. Шел в штыковую на Балтийском побережье, но согласно несформулированному понятию интеллигентности был интеллигентом, потому что совестлив был. И сам себя понимал не оторванной кувшинкой, не мокрым листиком, плывущим по течению, а живой частичкой в живой истории своей страны — в ее прошлом, настоящем и будущем. Наверное, можно и так сказать. Интересно, что на научной конференции в Государственном Историческом музее он сказал как-то, что весь процесс развития человечества с незапамятных времен до наших дней рисуется ему графиком, по форме похожим на взлетную траекторию современного самолета. Длинный разбег. Отрыв от взлетной полосы. И наконец — крутой подъем со все ускоряющимся набором высоты. Поначалу ему усматривалась четкая аналогия: долгие века от каменного топора до колеса, до первых, наипростейших машин; затем будто вдруг — открытие электричества, радио, внутриатомной энергии. Разве это не взлет после долгих веков разбега? Рабства, мракобесия средневекового, крестовых походов, холерных эпидемий, опустошавших целые страны! И все-таки, несмотря на всю очевидную наглядность, от его схемы нужно было отказаться. История не просто технический прогресс, от паровоза до тепловоза, от планера до самолета и так дальше, история — непрерывное нравственное совершенствование человека. Хотя каждое время вкладывает свое в понятие нравственности. — Вот вы в Гусь-Хрустальный едете? Верно? — он исчез за стеллажами и вернулся с огромным, тяжелым альбомом, в котором были фотографии времен конца прошлого — начала нашего века, и все Гусь-Хрустальный: сам город, то есть тогда еще село, улицы, фабричные здания, казармы ткачей и хрустальщиков... Передо мной тянулись длинные коридоры с узкими проемами дверей по обе стороны, я кухню казарменную увидел — огромную каменную плиту посередине, тусклый свет из окон, и женщины с измученными лицами стояли, кто с кастрюлей, кто с поленом, создавая видимость реальной, но явно приукрашенной жизни. Фотографию делали для начальства: приказано было. — В одной комнатенке жили две, а то и три семьи. Вот глядите. Родители спали за ситцевой занавеской, детки — на полатях рядом. И губернские либеральные деятели писали: безобразие! Это антисанитарно! И ни в одном выступлении (ни в одном!) вы не найдете, что подобное положение противно сути человеческой. Что не может человек ни жить, ни развиваться нормально, затертый в эту конуру. Что это аморально, не писали. Наша нравственность протестует. А тогда? Страдали от тесноты, вот пишут, от духоты, клопов много, но простой человек, ткач или гранильщик хрусталя гусевского, видимо, не страдал от того, что не мог дома побыть один на один с самим собой, со своими мыслями, раздумьями? Он не имел права быть личностью. Он всегда должен был понимать себя — в избе ли своей деревенской, в казарме ли фабричной — обязательно вкупе с другими людьми. Не с господами. Тут четкое деление было — люди и господа, не забывайте! Современный человек таких делений и бытовых условий не представляет и жить бы так не смог! У него давно уж иные требования, ориентиры иные. Прогресс — это не самолет, не паровоз, прогресс — превращение раба в гражданина, в человека, почувствовавшего себя личностью. А мы над этим часто ли задумываемся? Удивляемся — машины изменились, на тебе! А человек? Вот чему удивляться надо и в заслугу себе ставить. Я листал альбом. Тянулись аккуратные улочки с кирпичными домиками для мастеров и служащих заводской конторы. Храмы поднимали в летнее небо — два их было в Гусе — тонкие, резные кресты. Таинственно темнела мельница на плотине. Была своя динамо-машина германская, и электрик с видом профессора стоял важный, положа тяжелую руку на стальной кожух. Базар воскресный сфотографировали — распряженные телеги с поднятыми оглоблями, плетеные корзины, продавцы, покупатели, толкотня людская, и на переднем плане не то городовой, не то дворник с бляхой на груди, в смазных сапогах ел начальство глазами, руки по швам. — Человек меняется. И, наверное, с каждым днем, а мы не замечаем. Демографы доказывают, плечи шире становятся, рост выше. Акселерация... Социологи, те своими методами рисуют нам, что требования к жилью иные, иные морально-нравственные оценки своих, чужих поступков, изменились жизненные ориентиры, ориентации... Все так, не спорю, нет. Но социология ваша — цифра, график, формула, а история дает нравственный масштаб явления! То, что вчера было хорошо, сегодня плохо! Вот она — история. Учите, дети, историю! — он засмеялся и от старой закурил новую сигарету. Мы говорили об истории, и, уж коль скоро был назван Гусь-Хрустальный, вспомнился, к слову, случай. „Сколько там времени у вас осталось?” - спросил главный хранитель. «Двадцать минут». — „Успеете!” Это не случай даже, так не скажешь... Просто один гусевский житель, мастер с арматурного завода „Красный Профинтерн”, как-то давно приезжал с детьми из Гуся во Владимир на экскурсию. И женщина рассказала по секрету, что в самый разгар эвакуации, в сорок первом году, на разбомбленной станции, забитой воинскими эшелонами, санитарными поездами, мастер этот встретил пятилетнего мальчика, отставшего от родителей. Тот уже не ревел, стоял у распахнутых вокзальных дверей, в морозном дыму. Двери скрипели, люди проходили мимо, туда, сюда, некоторые останавливались, приседали, спрашивали торопливо, что случилось, где мама, папа, и отходили. Мастер прошел мимо, но вернулся: своих вспомнил, увел мальчика в помещение, в котором они дожидались отправления состава с демонтированным оборудованием, накормил колбасой и хлебом, разделив пайку пополам. Потом, шагая через пути, искали они местную власть, но в сутолоке, в неразберихе тогдашней никого, конечно, не нашли. Бомбежка была. Стрельба среди ночи. Прожекторы метались по небу, и горячие осколки зенитных снарядов, падая вниз на снег, шипели, остывая. В кромешной тьме объявили отправление, и пять суток с пятилетним ребенком добирался гусевский тот мастер до морозного города Новосибирска. Часть оборудования сгрузили, а что осталось — направили, по Московско-Казанской железной дороге грузовой скоростью до станции Нечаевская, от которой до Гуся рукой подать. По грейдеру двенадцать верст всегда считалось. В дороге мальчуган привык к доброму дяде, и хитрец эдакий: во всем угождать начал. Каждый взгляд на лету ловил, ластился, то поцелует, то папой назовет. Понимая, что все не так просто, мастер начал разговор, что вот приедут-де они на место назначения. Не надо пугаться, в милицию пойдут. Там определятся в красивый детский дом. Он уже даже начал, лукавый человек, рассказывать, как оно весело в том красивом детском доме: кругом ребята, мальчики, девочки, режим дня... „Ты детский сад посещал?” — спрашивал, но мальчишка уже привык к дяде из Гусь-Хрустального, кормившему его колбасой и хлебом и делавшему паровозики из спичечных коробков. Сам для себя он давно решил, что это теперь на всю жизнь так вот без конца будут они вместе ехать и ехать, за окном станции будут проплывать, потом папа с мамой объявятся и подсядут. В Нечаевской, в комнате линейной милиции мальчик не заплакал. Сказал: «До свидания» — и на протянутую руку положил свою, но в дверях мастер неосторожно оглянулся. В глазах своего пятилетнего попутчика он такое увидел, что понял — не может. Не простит себе! А что, если? — подумал. Двое есть, третий будет. Ничего, не объест! «Пошли», - сказал. Подъехал заводской грузовик газогенераторный. Жена приехала встречать, выпрыгнула из кабины в подшитых валенках: „Коля!” Он обнял ее и первое, что шепнул: „На глазах моих... мать его... бомбой...” Жена руки раскинула, пошла к малышу: „Ах ты сладенький мой”. А мастер - в милицию. Бумагу оформил на случай, если найдутся настоящие родители. Настоящие родители не нашлись» (Добровольский Е. Город на речке Гусь. - М.: Политиздат, 1983. - 254 с.). В 2014 году он передал музею часть своего архива. Уникальные свидетельства эпохи - документы, фотографии. Особое место в коллекции - письма от деятелей науки, музейного дела, искусства, политики. Таких, как академик Дмитрий Лихачёв, историк и археолог Артемий Арциховский, Николай Сычёв (директор Русского музея). Фотографии усадьбы Муромцево, сделанные Григорием Шлионским. Они, в свою очередь, пригодятся реставраторам.
Шлионский Григорий Борисович скончался 26 февраля 2015 года на 93-м году жизни. Это был последний сотрудник музея - участник Великой Отечественной войны.
Союз Краеведов Владимирской области Владимирская энциклопедия