«Значение произведений Н.В. Гоголя в развитии русскаго общества».
23 апреля 1902 г. – юбилейное торжество в честь Н.В. Гоголя и В.А. Жуковского в г. Владимире.
Речь действ. члена Н.С. Приклонского 23 апреля 1902 года на торжественном заседании Владимирской Ученой Архивной Комиссии.
Мм. Гл!
Произведения Гоголя пестрят так называемыми «лирическими отступлениями». Часто по малейшему поводу Гоголь прерывает связную нить своего рассказа, дает простор внезапно нахлынувшим на него думам и чувствам и уносится на крыльях фантазии далеко от описываемых лиц и событий… В одном из таких «лирическихъ местъ» поэмы «Мертвыя души» Гоголь восклицает: «где тотъ, кто-бы на родномъ языке русской души нашей умелъ-бы намъ сказать всемогущее слово – вперед? Кто, зная все силы и свойства и всю глубину нашей природы, однимъ чародейнымъ мановеньемъ, могъ-бы устремить насъ на высокую жизнь? Какими слезами, какою любовью заплатилъ-бы ему благодарный русский человекъ!» Все мы, собравшись сюда, чтобы с благодарностью вспомнить незабвенного нашего писателя в пятидесятилетие его кончины, уже самым фактом своего собрания открыто признаем, что это всемогущее слово – «впередъ» «на родномъ языке русской души» было сказано нам Гоголем. Он «крепкою силою своего неумолимаго резца ярко и выпукло выставилъ на всенародныя очи» «всю бедность и несовершенство нашей жизни» и заставил нас отвернуться от этой бедности, чтобы искать новых и лучших форм жизни. Он устремил нас вперед, вот та великая служба, какую сослужил Гоголь русскому обществу дивными созданиями своего гения; в ней надо искать ключ к разгадке и его литературно-художественной деятельности. В каждом деле необходимо выполнить две задачи: сначала надо создать руководящую идею, как основу всего дела, а затем надо осуществить ее. Смотря по сложности и важности дела, эти задачи выполняются или единичными усилиями одного лица или трудами нескольких. В деле создания нашей национальной литературы первая задача была выполнена Пушкиным, а вторая Гоголем. Историческое дело Пушкина – художника состояло в том, что он твердо установил основные начала поэзии. До Пушкина поэзия исполняла рабскую роль – доставлять «невинное и приятное развлечение въ часы скуки или задумчивости»,- не была и не признавалась руководительницей жизни. Пушкин завоевал поэзии свободное, царственное положение и ясно определить ту высокую роль, какую она должна иметь в духовном развитии общества. Он не только провозгласил эти идеалы искусства, но и, силою своего гения, навсегда утвердил их в сознании общества. Это было главной заслугой Пушкина и вместе как-бы художественной программой, духовным завещанием для грядущей литературы. Гоголь исполнил это завещание: Пушкинские идеалы искусства он оправдал на деле. Его произведения действительно сопровождались благотворными последствиями в общественной жизни и сделались не только драгоценным литературным достоянием, но и великой исторической силой в развитии общества. В этом заслуга Гоголя – художника. Тайна волшебного могущественного действия на общество произведений Гоголя скрыта в особенностях его творческого гения. С детства Гоголь отличался чрезвычайной любознательностью. Это была способность быстро схватывать характерные черты предметов и запечатлевать их надолго в памяти. «Въ лета юности, въ лета невозвратно мелькнувшаго детства, разсказываетъ Гоголь, весело мне было подъезжать въ первый разъ къ незнакомому месту: все равно – была-ли то деревушка, село-ли, слободка – любопытнаго много открывалъ в ъ немъ мой детский любопытный взглядъ… Ничто не ускользало отъ свежаго, тонкаго внимания и, высунувши носъ изъ походной телеги своей, я смотрелъ и на невиданный дотоле покрой какого-нибудь сюртука, и на деревянные ящики съ гвоздями, съ изюмомъ и мыломъ, мелькавшие изъ дверей овощной лавки вместе съ банками высохшихъ московскихъ конффектъ; гляделъ и на шедшаго въ стороне пехотнаго офицера, занесеннаго, Богъ знаетъ, изъ какой губернии на уездную скуку, и на купца, мелькнувшаго въ сибирке на беговыхъ дорожкахъ – и уносился мысленно съ ними въ бедную жизнь ихъ». Постепенно развиваясь, эта наблюдательность перешла потом у Гоголя в неудержимое стремление – все видеть и слышать самому, в страсть – разузнавать и распрашивать, которую он наделил и Чичикова. Когда «по милости ямщиковъ или кузнецовъ» приходилось застрять в каком-нибудь городишке, Гоголь пускался бродить по местечку, ко всему присматривался, обо всем расспрашивал. Отсюда и в своих произведениях он изображал главным образом то, что видел и слышал сам, что наблюдал непосредственно в жизни. У него, по собственному признанию, только то и выходило хорошо, что «взято было изъ действительности, изъ данныхъ, ему известныхъ». Вот где надо искать причину той необычайной яркости и отчетливости, с какими отразилась в произведениях Гоголя именно современная автору русская действительность. Это было своего рода откровением для тогдашней литературы. Даже у Пушкина – родоначальника русского реализма – мы не встречаем таких широких бытовых картин живой современности. И только «въ Ревизоре» и «Мертвыхъ душахъ» впервые была вдвинута в рамки художественного изображения огромная николаевская провинциальная Русь, с ее безграничными полями, где «какъ точки, какъ значки» стояли неприметные города и где протекала своеобразная жизнь с ее чисто гоголевскими типами. Действие этой современности в произведениях Гоголя было очень важно. Читатель видел, что живые образы художника «изъ его же тела взяты», в героях произведения он узнавал частью самого себя, частью окружающих людей. Это вызывало желание проверить автора, справиться с действительностью и своим личным опытом, и таким образом пробуждало интерес к художественному произведению не отвлеченный и мимолетный, а глубоко-жизненный. Постепенно читатель убеждался, что это уже не простое средство рассеять его скуку, но серьезный жизненный факт, который близко его касается и над которым, поэтому, стоит подумать. Мы сейчас увидим, как сам автор приводить читателя к такому выводу.
Природные наклонности таланта указывали Гоголю специальную сферу для жизненных наблюдений. Гоголь не был, подобно Пушкину, эхом, легко откликающимся на всякий звук жизни гармоничным и жизнерадостным аккордом; но за то природа щедро, и может быть даже слишком, одарила его душу чуткостью к тому, что составляет будничную и закулисную сторону всякого человеческого существования независимо от показной роли, в какой выступает человек пред другими,- что мутным осадком лежит на дне души человека и само упорно не хочет всплыть на поверхность. Он «вызывалъ наружу то, что ежеминутно предъ очами и чего не зрятъ равнодушныя очи, всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавшихъ нашу жизнь, всю глубину холодныхъ раздробленныхъ и повседневныхъ характеровъ». Такова основная тема, которую Гоголь так упорно и настойчиво и с таким несравненным искусством проводил в своих произведениях. Это – изображение пошлости в жизни и в человеке. Но что такое, в сущности, эта тема, как не сама жизнь,- та не подкрашенная действительность, среди которой ежеминутно вращаются люди? Нет человека, который не был-бы опутан тиной мелочей повседневной жизни, не был-бы хотя отчасти раздроблен сором и хламом будней. Стало быть и нет такого счастливца, которого-бы не касалась эта горькая жизненная правда, сгруппированная в целом ряде гениально-проницательных обобщений. Заряд весь попадал в цель и насквозь пробивал коросту самодовольного спокойствия и усыпленной совести. В душу закрадывалась тревога и порождала благодетельную, хотя и мучительную вначале работу внутреннего самоанализа. Так произведения Гоголя будили личное нравственное сознание. Но их действие этим не ограничилось. В них заключалось много таких данных в силу которых пробужденная мысль читателя невольно обращалась к анализу внешней окружающей действительности. В самом деле: главные герои произведений Гоголя в действительности вовсе не герои. Это не те карикатуры, которые десятками попадались в старых романах, где уж «если герой, то и собой-то красавецъ, и на гитаре играетъ чудесно, и поетъ отлично, а если злодей, то и не подходите близко – съестъ васъ живьемъ …» (Белинский). Это все обыкновенные заурядные люди, те повседневные характеры, какими кишмя-кишит толпа, общественная масса. Являлись вопросы: откуда взялись эти «странные» герои? Не печальное ли они порождение уродливо-сложившегося строя общественной жизни? Не лежит-ли корень зла помимо них, в глубине той почвы, на которой они так благополучно произрастают? Иначе как объяснить этот широкий разлив общественного зла, где искать причины того, что гоголевские типы не исключение и не случайные аномалии, а общее явление, к которому все настолько привыкли, что даже перестали чувствовать его вред и опасность?! Решение этих вопросов облегчалось другой особенностью творчества Гоголя. Гоголь – художник – психолог по преимуществу. Но его психология носит скорее общественный, точнее – коллективный, чем интимно-личный характер. Любовь, обстановка семейной жизни, вообще область личных настроений человека, мало занимают Гоголя. Но в духовном облике его героев ясно проступают черты общественного класса и целого сословия лиц. Вместе с этим у Гоголя заметно стремление придавать своим героям определенные общественные роли. В «Ревизоре» и «Мертвых душах» выводятся не просто только русские люди, но именно русские помещики, русские чиновники. Сами по себе они вовсе не какие-нибудь отъявленные злодеи; правда, все они ничтожны и мелочно-эгоистичны, однако в них можно встретить и добрые черты. Но когда они выступают в своей общественной роли, их темные стороны и становятся заметнее, и возбуждают негодование. Для читателя ясно, что здесь их пошлость в конце концов есть невежество и несправедливость; она объясняется отсутствием у них элементарных нравственно-общественных понятий о праве, о достоинстве человеческой личности, о своем общественном долге. Но откуда было взяться у них этим понятиям, когда в разрез с ними шел весь господствующий строй жизни – те застарелые формы крепостного быта, которыми они сами были взлелеяны. На этой почве – отсутствия гласности и сколько-нибудь развитого общественного мнения только и мог вырастать разгул инстинктов мелкого эгоизма и произвола, при которых и не злой по натуре человек становится истинным бичом для окружающих. Таков естественный процесс мысли, рано или поздно совершившийся в умах читателей под руководством самого художника и под впечатлением мастерски нарисованных им бытовых картин современности. Но Гоголь сам и ускорял течение этого процесса своим близким отношением к воспроизводимым явлениям жизни. Он не оставлял в одиночестве своих героев, но шел об-руку с ними и, рассказывая нам их смешные и вместе грустные истории, сам не мог удержаться от смеха и слез. Гоголь не был холодным, безучастным наблюдателем «мелочей повседневной жизни». Его чуткое, всегда возвышенно настроенное сердце болезненно отзывалось на эти мелочи, искажавшие нравственный образ человека, и он преследовал их со страстью, наносил им удары, к каким только была способна его рука. Этим и объясняется, что воспроизводимая им житейская мелочь так «крупно мелькала въ глаза всемъ»,- нравственная нищета неумолчно заявляла о себе, не давала отдыха и успокоения душе читателя. Такой эффект достигался при помощи самого верного и мудрого средства – смеха. Это был беспощадный смех, проникавший в такие сердечные твердыни, куда не достигли-бы звуки самых грозных обличений, но вместе с тем он пробуждал в душе читателя и лучшие человеческие чувства. Это не был смех злорадства, но смех, родившийся, по словам Гоголя, из любви к человеку. Вот почему у него этот смех часто переходит в грусть, а комические сцены и лица сплошь и рядом заключают в себе глубокую жизненную драму. Подобная смена настроений происходит и в душе читателя: сначала ему – смешно, потом – грустно. Возьмем любой из отрицательных типов Гоголя: нас смешат их глупости, их ничтожество, но отчего-же сам человек возбуждает сострадание и жалость? Почему всех этих Акакиев-Акакиевичей, старосветских помещиков, Иванов Ивановичей с Иванами Никифоровичами, даже героев «Ревизора» и «Мертвыхъ душъ» нельзя презирать, а можно только скорбеть об их нравственном убожестве? Это потому, что за них болит сердцем сам автор, который и в самом последнем из них видит все-же «прекрасное Божье созданье», лишь искалеченное общей «бедностью и несовершенствомъ» нашей жизни. Так великий художник воспитывал в читателе теплое гуманное чувство, указывая права человеческой личности в самых скромных существованиях и пробуждая «милость къ падшимъ». Нет нужды разъяснять, как это было важно для общества, возросшего в крепостнических понятиях о достоинстве человека,- в презрении к «низшимх тварямъ». Итак, реализм, обращенный к воспроизведению современной автору русской действительности, яркое изображение господствующей бытовой мелочности и общественной неправды, наконец – юмор, или глубокое личное чувство автора, «въ смехе сквозь слезы» раскрывающего внутренний смысл явлений,- вот те особенности творческого гения Гоголя, которые объясняют нам важное общественное действие его произведений. Но ошибочно было-бы думать, что весь глубокий общественный смысл произведений Гоголя сразу раскрылся сознанию большинства современников. Здесь мы имеем дело с сложным психологическим процессом, результаты которого обнаруживаются постепенно. Гоголь говорил картинами нравов, выводы должен был сделать сам читатель; но для этого требовалась необычная работа анализа, которая большинству была совсем не под силу. Первоначальное действие произведений Гоголя объясняется состоянием современного ему русского общества. Лучшая характеристика этого общества дана самим Гоголем. Это было время неподвижного застоя общественной мысли и жизни, то очень смирное время, когда, по выражению Тургенева, правительственная сфера захватывала и покоряла под себя все. Пробуждение общества последовало с выходом в свет «Ревизора» и началось общим негодованием против автора этой пьесы. «Все противъ меня, писалъ Гоголь; чиновники пожилые и почтенные кричать, что для меня нетъ ничего святого, когда я дерзнулъ такъ говорить о служащихъ людяхъ, полицейские противъ меня, купцы, литераторы противъ меня,- бранятъ и ходятъ на пьесу». Негодование общества понятно: его разбудили от сладких грез и вернули к трезвой и скучной действительности. Но рядом с этим негодованием очевидно росло и какое-то нервное беспокойство, иначе зачем было по 20-ть раз ходить на пьесу? Приговор комедии сразу был подписан большинством: «это карикатура, клевета, фарсъ»; однако внутренний голос не переставал твердить, что эта карикатура – сама действительность и уж не вина автора, если действительность похожа на карикатуру. И вот, бранясь и негодуя, снова ходили на пьесу, чтобы победить этот внутренний голос, убедиться в неестественности «выдумки» и – успокоиться; но с каждым разом против воли убеждались в противном… Так сквозь негодование и досаду мало-по-малу пробивалось искреннее сознание правды того, что сгоряча обругали клеветой и фарсом, и чисто инстинктивные действия чувства уступали место размышлению. Следы этого становятся заметны уже с появлением «Мертвыхъ душъ». По наблюдениям современника «каждый вынесъ изъ этой книги Гоголя хотя одно живое слово, повторяя его вечно и безпокоясь этимъ словомъ, какъ событиемъ, определяющимъ его положение въ свете, его нравственную физиономию… Все стали подрываться и подкапываться подъ свою, дотоле дремотную и ленивую жизнь…, все ухватились за отрицание…» (Валерианъ Майковъ). Конечно, в этих первых проблесках критической мысли и первых шагах самостоятельной деятельности общества оставалось еще много не ясного: не было отчетливого представления ни о причинах своих недостатков, ни о средствах к их удалению, а деятельность скорее была какой-то общей сутолокой, чем совершалось по определенному плану и направлялась к ясно намеченной цели. Тем не менее великий шаг вперед был сделан: обществу раскрылись его собственные язвы и народилась потребность в новой жизни.
Вместе с тем среди самого общества нашлись люди, которые помогли возвести эту смутную потребность на степень сознательного идеала. Это был небольшой кружок передовых людей во главе с Белинским. Люди этого кружка недоверчиво относились к настоящему и горячо стремились к лучшим формам общественной жизни. Гоголь стал для них великой опорой: он исполнил половину их задачи. Он рельефно и картинно выставил фальшивые и вредные стороны нашего общественного быта. Эти последние, благодаря ему, стали фактом, который не нуждался более в доказательствах и не подлежал спору. Оставалось только дать оценку этому факту, т.е. указать его причины и наметить средства к их устранению. Этим и занялся кружок Белинского. Между тем деятельность этого кружка была началом того движения, которое в эпоху великих реформ охватило большую часть образованной России. Что принесло с собой это движение – знает каждый из нас. Гоголь не был сам его передовым бойцом, но важно то, что он дал ему в руки великое оружие – свои произведения. Оружие не положили в ножны и не оставили висеть на стене клинком «безславнымъ и безвреднымъ». Оно вдохновляло для битвы все новых и новых бойцов и украсилось трофеями многих побед. Под его ударами рушилась общественная неправда и расчищался путь к светлой будущности.
Отношение Гоголя к Жуковскому Речь дейст. члена А.И. Троицкаго.
Содержание настоящего краткого очерка касается, в раскрытии избранной темы, двух вопросов: во-первых, как Гоголь смотрел на поэтическую деятельность Жуковского, во-вторых,- как он относится к последнему, как ценителю его (Гоголя) произведений. Предлагаемое разрешение этих вопросов составлено, за неимением других источников, исключительно на основании писем Гоголя. Поэтому, если сжатость очерка обусловливалась назначением его для публичного произношения, то могущая встретиться по местам неполнота, или недоговоренность должны быть всецело отнесены к недостатку необходимого материала.
Личное знакомство наших юбилейных поэтов, с которыми тесно связаны были их литературные отношения, установилось в начале 1831 г. Около двух с половиной лет протекло с тех пор, как Гоголь переселился с родного юга к некогда милому для его школьных мечтаний северу. За это время великий писатель успел хлебнуть уже не мало из горькой чаши жизни. После целого ряда мытарств по устройству своего служебного положения и по обеспечению сносного материального существования, он обратился к поэтическому воспроизведению преданий и картин родной Украины. Появившиеся из-под его пера повести были началом того «важнаго благороднаго труда», о котором он смутно мечтал еще на скамье Нежинской гимназии и который должен был его выдвинуть из среды обыкновенных «существователей, задавившихъ корою ничтожнаго самодовольства высокое назначение человека». Эти же повести сразу широко раскрыли ему двери в литературный мир и сблизили его с лучшими представителями русского художественного слова. Одно из первых его знакомств и было именно с Жуковским. Об этом обстоятельстве своей жизни впоследствии Гоголь в письме к Жуковскому вспоминал следующим образом: «Вотъ уже скоро двадцать летъ съ техъ поръ, какъ я, едва вступавший въ свете юноша, пришелъ въ первый разъ къ тебе, уже совершившему полдороги на этомъ поприще. Это было въ Шепелевскомъ дворце… Ты подалъ мне руку и такъ исполнился желаниемъ помочь будущему сподвижнику» (IV, 135). Знакомство с Жуковским было светлым лучом, озарившим восторженной радостью омраченную душу Гоголя и окрылившим его поэтический гений к созданию новых великих произведений. Приняв с чувством благодарности поданную руку помощи, он с особым вниманием стал следить за творческой деятельностью испытанного сподвижника. Гоголь еще на школьной скамье привык смотреть на Жуковского, как на корифея русской поэзии. С личным знакомством этот взгляд переходит в твердое, сознательное убеждение, и Гоголь с искренним восторгом приветствует каждое новое произведение певца земных печалей и небесных радостей, отмечая высокие их поэтические достоинства и указывая их значение для русской литературы. За подтверждением этого обращаемся к письмам Гоголя. Осенью 1831 года он отправляет Жуковскому 1-й том своих «Вечеров на хуторе» и при этом пишет, что вновь появившиеся сказки поэта чуть не свели его с ума: они, по взгляду Гоголя, вместе со сказками Пушкина, послужат фундаментом для «огромнаго здания чисто русской поэзии», здания, которое закончат те же зодчие «на славу векамъ». Столь высокий взгляд на творчество Жуковского отнюдь не был льстивым каждением сановитому поэту, через которого можно было удостоиться милостей Высочайших Особ. О тех же сказках Гоголь вскоре писал своему школьному приятелю Данилевскому, что они несравненно выше прежних произведений Жуковского. «Жуковскаго, извещалъ онъ, узнать нельзя. Кажется, появился новый обширный поэтъ и уже чисто русский; ничего германскаго и прежняго» (I, 196 ср. 201). Минуло 6 лет. Гоголь в Баден-Бадене впервые прочитал пленительную повесть «Ундину» и в письме к одной из бывших своих учениц называет это произведение чудом поэтического творчества, высказывая наперед уверенность в его обаятельном действии на читателей. В 1843 году Гоголь даже собственноручно переписывает переводную корсиканскую повесть Жуковского «Маттео Фальконе» и посылает ее Плетневу для его журнала «Современникъ», а через год ведет настойчивые переговоры о помещении в «Москвитянине» двух новых стихотворных повестей Жуковского, заимствованных из Рюккерта. Если с такой любовью Гоголь останавливался на сравнительно второстепенных работах Жуковского, то задуманный последним перевод «Одиссеи» надолго овладел вниманием поэта, волнуя его душу самыми разнообразными чувствами. Он наперед приветствует данный труд и выражает желание, чтобы эта дочь Жуковского, как сам выражается, была поскорее отлучена от авторской груди вполне взлелеянной и воспитанной. Действительность не только оправдана, а даже превзошла ожидания нашего поэта. К 1845 году Жуковский приготовил 12 песней поэмы Гомера и в рукописи познакомил с ними Гоголя. Под свежим впечатлением последний в письме к другу своему поэту Языкову сообщает, что перевод этот решительно есть венец всех переводов, когда либо совершавшихся на свете, и венец всех сочинений, когда либо сочиненных Жуковским. Протекло четыре года, перевод близился к окончанию. В это время Гоголь находился в Москве и душой своей все более и более погружался в пучину нравственных страданий. Известие об окончании поэмы, а потом и появление ее в печати осветило восторженной радостью его скорбную душу, заставило забыть сердечные муки. В письмах к Жуковскому и другим лицам он возвещает, что поэма есть дорогой подарок всем тем, в душах которых не угасал священный огонь и у которых сердце приуныло от смут и тяжелых явлений современных (III, 232, ср. 244 и 255 стр.), при чем достоинство перевода весьма метко определил в следующем замечании: «переводчикъ поступилъ такъ, что его не видишь: онъ превратился въ такое прозрачное стекло, что кажется, какъ бы нетъ стекла» (IV, 303). Но получая сам высокое наслаждение от дивных красот бессмертной поэмы, Гоголь сильно тревожился ожиданием, насколько Одиссея придется по вкусу, как предмет для чтения, и опасался, что «большая часть публики, пожалуй, не только ея не разнюхаетъ, но даже и не приметитъ». Желая как бы предупредить возможность равнодушного отношения к переводу Одиссеи, Гоголь пишет известное вдохновенное письмо (помещенное в «Переписке съ друзьями»), в котором всесторонне выясняет громадное значение поэмы и для целых обществ людей и для каждого человека в отдельности. Опасения Гоголя оказались не напрасны: перевод был принят в общем довольно холодно. Желая хоть чем-нибудь выразить свое сочувствие и излить утешение в душу старца, Гоголь отправил ему следующие строки: «Появление Одиссеи было не для настоящаго времени. Ее приветствовали уже отходящие люди, радуясь и за себя самихъ, что еще могутъ чувствовать вечныя красоты Гомера, и за внуковъ своихъ, что имъ есть чтение светлое, не отемняющее головы» (IV, 287). Среди этих скорбных размышлений о приеме Одиссеи Гоголь высказывает даже предположение, что появившийся бы во время II-й том его «Мертвыхъ душъ», пожалуй, мог послужить некоторой ступенью к чтению Гомера и что названное его собственное произведение теперь вряд ли может даже и рассчитывать на успех. Кроме этих частных отзывов об отдельных произведениях Жуковского, Гоголь высказывает неоднократно и общие взгляды на его поэтическую деятельность и значение ее в русской литературе. Ко времени знакомства их, поэт-романтик, по выражению Гоголя, совершил уже полдороги на избранном поприще, но его творчество, несмотря на упадок сил и надвигавшуюся старость, все более и более крепло и расцветало пышнее. «Богъ показалъ, писалъ онъ Жуковскому, надъ вами чудо, какое едва ли когда доселе случалось въ мире: возрастание гения и восходящую съ каждымъ стихомъ и созданиемъ его силу, въ такой периодъ жизни, когда въ другомъ поэте все это охладеваетъ и мерзнетъ» (III, 6, ср. 40). «Ему одному, читаемъ въ письме къ Плетневу, дано почувствовать свежесть молодости въ старчесикя лета и силу юности для дела поэтическаго» (278). Сообразно такому взгляду на творческую деятельность Жуковского, Гоголь ставил его, выражаясь языком ложно-классиков, на самой вершине русского Парнаса. Смотря на большинство произведений Жуковского, как на перлы русской поэзии, он, как бы в предведении будущего, предсказывает, что со временем по ним, как по образцам, русское юношество в школе будет знакомиться с искусством поэзии. Пророчество Гоголя, как известно, не заставило долго ждать своего исполнения. Этого мало: 50 лет прошло со смерти творца «Светланы», а его стихотворения по прежнему украшают страницы наших руководств и христоматий в числе лучших примеров русского поэтического творчества. Если Гоголь так высоко ценил талант и произведения Жуковского, то не менее дорожил и взглядами его на свою собственную поэтическую деятельность. Да иначе и быть не могло. Жуковскому, а не другому кому он приписывал окончательное обращение свое на стезю служения искусству. Вспоминая о начале своего знакомства с ним, Гоголь писал: «Едва ли не со времени этого перваго свидания нашего оно (т.е. искусство) стало главнымъ и первымъ въ моей жизни, а все прочее вторымъ. Мне казалось, что уже не долженъ я связываться никакими другими узами на земле, ни жизнию семейной, ни должностной жизнию гражданина, и что словесное поприще есть тоже служба» (IV, 135). Поэтому то с самых первых шагов своей литературной деятельности Гоголь избрал Жуковского своим судьей и чем далее, тем все более и более внимательно (и особенно со смерти Пушкина) прислушивался к голосу маститого поэта. Изданный им 1-й том «Вечеровъ» он прежде всего посылает Жуковскому, прося его переслать по экземпляру Пушкину и известной любимице наших поэтов фрейлине Россет. В последующее, затем, время Гоголь старается знакомить Жуковского с своими произведениями еще прежде появления их в печати, конечно, с целью воспользоваться советами и указаниями друга-поэта, раскрывает перед ним сам ход своих работ, делится с ним своими замыслами. В 1835 году, извещая Жуковского о своих путешествиях по России, он пишет: «Сюжетовъ и плановъ нагромоздилось во время езды ужасное множество … только десятая доля положена на бумагу и жаждет быть прочитанною вамъ. Черезъ месяцъ я буду самъ звонить въ колокольчикъ у вашихъ дверей, крехтя отъ дюжей тетради» (I, 348). Здесь Гоголь разумел свои комедии: «Женитьба» и «Ревизоръ», над которыми он трудился в данное время. Не мало тревог и неприятностей пришлось испытать ему при издании бессмертной комедии и при постановке ее на сцене. Разочарованный и огорченный нетерпимым отношением публики к этому изображению русской действительности, он решается ехать за границу, чтобы «размыкать ту тоску, которую ежедневно наносятъ ему соотечественники» и чтобы вдали глубже обдумать «свои обязанности авторския, свои будущия творения». И вот, едва переступив русскую границу, он в новой обстановке чувствует как бы внутреннее перерождение, о чем и спешит прежде всего поведать Жуковскому. «Львиную силу чувствую въ душе своей, пишетъ Гоголь изъ Гамбурга, и заметно слышу переходъ свой изъ детства, проведеннаго въ школьныхъ занятияхъ, въ юношеский возрастъ»; все же написанное до сих пор он сравнивает с давней тетрадью, «въ которой на одной странице видно нерадение и лень, на другой нетерпение и поспешность, робкая, дрожащая рука начинающаго и смелая замашка шалуна, вместо буквъ, выводящая крючки» (I, 384). И действительно, совершившийся в Гоголе подъем духовных сил сопровождался весьма плодотворной деятельностью по обработке поэмы «Мертвыя души». В целом ряде заграничных писем он постоянно обращается к этому своему труду, сообщая Жуковскому и то, что уже переходило на бумагу, и то, что еще только возникало в душе. Работа шла с редким успехом, пред поэтическим взором Гоголя развертывались все новые картины русской жизни и избранный сюжет расширялся так, что вся Русь должна была явиться в нем. «Огромно велико мое творение, извещалъ онъ Жуковскаго, и не скоро конецъ его. Еще возстанутъ противъ меня новыя сословия и много разныхъ господъ: но что мне делать. Уже судьба моя враждовать съ моими земляками. Кто-то незримый пишетъ передо мной могущественнымъ жезломъ. Знаю, что мое имя после меня будетъ счастливее меня, и потомки техъ же земляковъ моихъ, можетъ быть, съ глазами влажными отъ слезъ, произнесутъ примирение моей тени» (I, 415, 416). В 1839 году Гоголь, во время приезда своего из-за границы читает Жуковскому, наряду с прочими друзьями, первые шесть глав «Мертвыхъ душъ». В письмах не сохранилось известий, получил ли Гоголь в данный раз какие-либо советы и замечания. Но только после этого чтения он, по собственным словам, подверг свою работу значительной переделке. Через три года 1-й том «Мертвыхъ душъ» был издан. Отправляя книгу Жуковскому, автор ему первому сообщает, что она только незначительное начало дальнейшей работы. «Въ отношении къ последующимъ частямъ она, писалъ Гоголь, все мне кажется похожею на приделанное губернскимъ архитекторомъ на скоро крыльцо къ дворцу, который задуманъ строиться въ колоссальныхъ размерахъ» (II, 185, ср. 156). Если относительно прежних своих произведений Гоголь жаждал мнений Жуковского, то теперь суждения последнего были для него особенно дороги. Он настойчиво просит сообщить ему свои замечания со всей строгостью и неумолимостью; неоднократно напоминает ему об этом, свидетельствуя, что тот один только «можетъ сказать ему все, не останавливаясь какою-то внутреннею застенчивостью или боязнью – въ чемъ нибудь оскорбить авторское самолюбие». Прождав понапрасну целые полгода, Гоголь в отчаянии взывает к Жуковскому из Рима: «Отчего не хотите вы сказать ни слова о «Мер. Душ.» моихъ, зная, ято я горю и снедаемъ жаждой знать мои недостатки? Или вы разлюбили меня?» (II, 229). Только через год был получен столь желанный отзыв Жуковского, но, как можно видеть из ответного письма Гоголя, весьма краткий. Тем не менее он доставил неизъяснимую радость творцу поэмы, особенно же потому, что дано было обещание «поговорить при свидании объ этомъ предмете подробно». От личной беседы с Жуковским, Гоголь ждал весьма многого и заранее уже испытывал наслаждение от той «ругани», без которой, по его словам, дело не обойдется. «Обещаниемъ похерить многое, писалъ Н.В., вы меня сильно разлакомили. Я и прежде любилъ, когда меня побранивали, а теперь, просто, всякое слово упрека вх грехе для меня червонецъ» (II, 296, 297). Не известно, в чем заключался краткий отзыв Жуковского и состоялся ли ожидаемый разговор. Для нас важен факт пламенного желания его замечаний. Гоголь получил ведь не мало ответных писем на свои запросы о поэме, читал и журнальные рецензии присяжных критиков. Но для него дорог был взгляд Жуковского, поэтическое чутье которого могло лучше подметить слабые места произведения, а искреннее расположение должно было побудить откровенно, без всякого пристрастия высказываться о труде близкого человека. В последующих письмаъ еще яснее и определеннее выражается вера Гоголя в незыблемый авторитет Жуковского. После выхода в свет 1-го тома «Мертвыхъ душъ» в публике распространился слух о скором появлении и 2-го тома; утверждали даже, что будто бы Гоголь некоторые главы уже читал в Риме близким ему лицам; а услужливые приятели поспешили напечатать объявление об ожижаемом выходе книги. Все такие преждевременные толки доходили до Гоголя и сильно его водновали. В письме к С.Т. Аксакову он называет их ложью и пустяками и к этому добавляет: «прежде всего я бы прочелъ Жуковскому, если бы что-нибудь было готово» (II, 330). Действительно, принявшись за созидание колоссального дворца 2-го тома «Мертвыхъ душъ», он неоднократно сообщает Жуковскому о своем желании прочесть ему ту или иную часть этого труда, уже вылившегося из его души в художественном слове. Работа, начатая было успешно, однако, затем стала прерываться все большими и большими замедлениями. В своих письмах к Жуковскому Гоголь не скрывает, что эти замедления происходили главным образом от упадка в нем творческих сил, хотя и не теряет надежды на успешное окончание поэмы, и во временных остановках видит лишь залог дальнейшей плодотворной работы. Но чем далее, тем этот упадок все более и более отрывал поэта от его труда. В один из таких периодов ослабления творческой деятельности Гоголь издал известную книгу: «Выбранныя места изъ переписки съ друзьями». Книга вызвала целую бурю негодования и злобы; автор получил массу писем и критических отзывов с самыми резкими обличениями и укоризнами. Сбитый с толку озлобленный отношением к «Письмамъ», изданным с доброй целью, до глубины души огорченный обидными подозрениями товарищей, Гоголь надеется получить утешение и разъяснение в справедливом, но спокойном слове Жуковского, этого истинного своего наставника и учителя, который, как он свидетельствует в одном из писем, не раз спасал его от неразумных литературных шагов, в то время как другие приятели торопили изданием произведений. Враждебное отношение публики к «Переписке» Гоголь объясняет Жуковскому теми урезками и изменениями, которые слишком бесцеремонно сделала в его книге цензура. Надежды Гоголя оправдались и на этот раз. В ответном письме Жуковский «кротко, безъ негодования подалъ ему юратскую руку свою», раскрыл глаза на крайности и слабые места «Переписки» и заставил автора чистосердечно сознаться, что, приняв на себя роль моралиста, он зашел слишком далеко. «Появление книги моей, писалъ Гоголь, отразилось точно въ виде какой-то оплеухи: оплеуха публике, оплеуха друзьямъ моимъ и, наконецъ еще сильнейшая оплеуха мне самому. После нея я очнулся, точно какъ будто после какого-то сна, чувствуя какъ провинившийся школьникъ, что напроказилъ больше того, чемъ имелъ намерение. Я размахнулся въ моей книге, писалъ онъ такимъ Хлестаковымъ, что не имелъ духу заглянуть въ нее. Но темъ не менее книга эта отныне будетъ лежать всегда на столе моемъ, какъ верное зеркало, въ которое мне следуетъ глядеться, для того чтобы видеть все свое неряшество и меньше впередъ грешить» (III, 398). Особенно же его обрадовало намерение Жуковского выпустить в печати целый ряд писем по поводу «Переписки». Письма эти, по взгляду Гоголя, «помимо полезныхъ уроковъ ему самому, должны были примиряющимъ образомъ подействовать на публику, потому что после этой книги все, какъ писалъ ея авторъ, находятся въ положении неспокойномъ, а многие недоумеваютъ просто, куда пристать, не умея согласить многихъ по-видимому противоположныхъ вещей, отъ той резкости, съ какой они выражены» (III, 398). Вероятно, под влиянием этих писем Гоголь затем пришел к убеждению, что не только тон «Переписки», но и издание ее было с его стороны ошибкой, и это свое убеждение поведал Жуковскому в следующих словах: «Не смотря на пристрастие суждений объ этой книге и разномыслие ихъ, въ итоге мне послышался общий голосъ, указавший мне место мое и границы, которыхъ я, какъ писатель, не долженъ переступать. Въ самомъ деле, не мое дело поучать проповедью. Мое дело говорить живыми образами, а не разсуждениями, я долженъ выставить жизнь лицомъ, а не трактовать о жизни» (IV, 139, ср. 152). Мысли его снова обращаются к «Мертвымъ душамъ», которыми он намерен крепко заняться, совершив путешествие в Палестину, и над которыми продолжает трудиться вплоть до той роковой ночи, когда предано было огню все сокровище, добытое путем тяжелых дум и многих скорбей. Кто знает: будь бы вблизи Гоголя Жуковский, которому он желал прежде других поведать тайну своего труда, быть может, это произведение, оцененное другом-поэтом, не имело бы столь печального конйа.
В последние годы жизни, когда Гоголь все более и более порывал свои связи с миром, к Жуковскому он продолжал неизменно тяготеть самыми теплыми чувствами. В письме из Иерусалима он ставит свою поэтическую деятельность в тесную неразрывную связь с такой же деятельностью Жуковского, как служение одной цели и с одинаковым взглядом на удел писателя. «Уже успелъ, пишетъ Гоголь изъ Вечнаго города, произнесть твое имя у Гроба Господня. О, да поможетъ намъ Богъ и тебе и мне собрать все силы наши на произведение творений, нами несенныхъ въ глубине душъ нашихъ, въ добро земли нашей» (IV, 172, 173). Истинный же удел писателя – по взгляду Гоголя – оставаясь в своем служении родине верным до конца дней всему высокому, прекрасному, «умереть съ пениемъ на устахъ»» (IV, 202, ср. 196. 367). Поэтому-то за несколько дней до своей кончины он просил Жуковского об одном только, о том, что для него было всего дороже на земле, ради чего он ценил и саму жизнь свою: «Помолись…, дабы я хоть сколько-нибудь былъ удостоенъ пропеть гимнъ красоте небесной» (IV, 422). Вот этот-то взгляд на служение поэта всему высокому, прекрасному, как на служение родной земле, и был главным звеном, связывающим Гоголя неразрывными узами с Жуковским. Изнывая на смертном одре от скорбей и болезней, великий писатель мог иметь для своей души отрадное успокоение в том, что есть близкое лицо, которое видело весь его земной скорбный путь, знало сокровенное его души и могло поведать миру о незримых. Неведомых слезах его горького смеха. Но Жуковскому не суждено было явиться истолкователем глубокого смысла и значения творчества Гоголя. В это время он на чужбине тоже сводил расчеты с жизнью и, будучи неразлучным спутником Гоголя на поприще поэзии, вскоре вслед же за другом переселился в невидимый мир. Иной певец излил русскую скорбь над свежей могилой Гоголя и в то время, как ревностные не по разуму охранители гражданского спокойствия считали опасным произносить вслух само имя этого великого страдальца и истинного христианина, он в пламенном письме поведал родной земле тяжесть понесенной утраты следующими знаменательными словами: «Гоголь такъ глубоко зналъ и такъ любилъ, такъ горячо любилъ Россию, что одни легкомысленные или близорукие люди не чувствуютъ присутствия этого любовнаго пламени въ каждомъ имъ сказанномъ слове!». Этим печальником был творец «Записок охотника». Тургенев вкупе с плеядой славных сверстников, вступивших на дорогу, указанную Гоголем, своими чудными произведениями наглядно затем показали, какое великое дело свершил он для родины. Пышные цветы русской поэзии, ароматом которых мы теперь наслаждаемся, выросли ведь на почве, возделанной творцом «Мертвыхъ душъ».
Мир его праху, вечная память его многострадальной жизни, вечная слава его великому имени!
Н.В. ГОГОЛЮ Много времени кануло в вечность с тех пор, Как почил ты, великий наш гений, Но и «Мертвыя души», и твой «Ревизор», И для новых живут поколений.
И теперь Хлестаковы по-прежнему врут, И вокруг нас герои все те же: И Манилов, и Плюшкин, и Чичиков тут, И Ноздревых встречаем не реже…
«Вечера близ Диканьки» твои, твой «Портрет» И твой «Вий» полны сказочной тайны; А в «Тарасе Бульбе» вдохновенно воспет Твой народ средь привольной Украйны.
Так прими же, о, Гоголь, хвалу ото всех И спасибо за чудные грезы, И за твой откровенный, незлобивый смех, И за миру незримые слезы!
П.Н. Петровский
Даниил Андреев о Гоголе в книге Роза Мира
Но есть еще ряд гениев нисходящего ряда, гениев трагических, павших жертвой неразрешенного ими внутреннего противоречия: Франсуа Вийон и Бодлер, Гоголь и Мусоргский, Глинка и Чайковский, Верлен и Блок. Трагедия каждого из них не только бесконечно индивидуальна, она еще так глубока, так исключительна, так таинственна, что прикасаться к загадкам этих судеб можно только с величайшей бережностью, с целомудрием и любовью, с трепетной благодарностью за то, что мы почерпнули в них, меньше всего руководствуясь стремлением вынести этим великим несчастным какой-либо этический приговор. «Кому больше дано, с того больше и спросится», да. Но пусть спрашивает с них Тот, Кто дал, а не мы. Мы только учились на их трагедиях, мы только брали, только читали написанные их жизненными катастрофами поэмы Промысла, в которых проступает так явственно, как никогда и ни в чем, многоплановый предупреждающий смысл…
Из числа просветленных, взошедших в Небесной России на особенную высоту, мне известно несколько имен: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Лев Толстой, Алексей Конст. Толстой, Достоевский, Аксаковы, Витберг, Кутузов, не пользующийся широкой известностью и рано умерший гравер XVIII века Чемезов.
Задача, которую предчувствовал Пушкин, которую разрешил бы, вероятно, к концу своей жизни Лермонтов встала перед Гоголем с исключительной жгучестью. Никакое сознательное движение вперед невозможно без осознания несовершенства той стадии, на которой находишься, и без понимания ее несовершенства. Сделать так, чтобы Россия осознала свое несовершенство, несовершенство своей стадии становления, всю неприглядность своей неозаренной жизни, – это должен был сделать и сделал Гоголь. Ему был дан страшный дар – дар созерцания изнанки жизни, и другой: художественной гениальности, чтобы воплотить увиденное в объективно пребывающих творениях, показуя его всем. Но трагедия Гоголя коренилась в том, что чувствовал в себе еще и третий дар, нераскрытый, мучительно требовавший раскрытия, – а он не знал – и не узнал, – как раскрыть этот третий дар: дар вестничества миров восходящего ряда, дар проповедничества и учительства. При этом ему не удавалось осознать различия между вестничеством и пророчеством; ему казалось, что вестничество миров Света через образы искусства непременно должно связываться с высотой этической жизни, с личной праведностью. Ограниченные, сравнительно с художественной гениальностью, способности его ума не позволили ему понять несоответствие между его задачей и формами православно-учительской деятельности, в которую он пытался ее облечь. Расшатанный и изъязвленный созерцанием чудищ «с унылыми лицами» психофизический состав его существа не выдержал столкновения между православным аскетизмом и требованиями художественного творчества, между чувством пророческого призвания и сознанием своего недостоинства, между измучившими его видения инфернальных кругов и жгучею жаждою – возвещать и учить о мирах горних. А недостаточность – сравнительно с Лермонтовым – начала деятельно-волевого как бы загнала этот жизненный конфликт во внутреннее пространство души, лишила его необходимых выявлений вовне и придала колорит тайны последнему, решающему периоду его жизни. «Гоголь запостился…», «Гоголь замолился…», «Гоголь заблудился в мистицизме…» Как жалки эти, сто лет не сходящие со страниц нашей печати, пошлости. Известна картина Репина: «Самосожжение Гоголя». В конце концов каждый зритель привносит в произведение живописи нечто свое, и доказать, что именно он видит в данной картине нечто такое, чего не видят другие, невозможно. Среди профессионалов-живописцев эта картина Репина вызывает иной раз отзывы скорее скептические, а иногда даже возмущенные. Некоторые полагают, что тут налицо незаконное вторжение «литературы» в живопись. Случается слышать и еще более суровые оценки, усматривающие в этом произведен подмену духовной трагедии Гоголя какою-то чисто физиологической коллизией. Я ничего этого не вижу. Я вижу совсем другое. Я вижу, что ни один человек, о трагедии Гоголя высказывавший свое суждение, даже такой глубокий аналитик, как Мережковский, не был так проницателен и глубок, как недалекий и обычно совсем не глубокий Репин. Когда, будучи свободным от профессиональных предубеждений, вглядываешься в эту картину, ощущаешь себя невольно втягиваемым в душевную пропасть сквозь последовательные психофизические слои. Сначала видишь больного, полупомешанного, может быть, даже и совсем помешанного, изнемогающего в борьбе с каким-то, пожалуй, галлюцинаторным видением. При этом испытываешь смесь соболезнования и того бессознательного, невольного отталкивания, какое свойственно «психически нормальным» людям при соприкосновении с душевнобольным. Но вот этот слой спадает, как шелуха; внезапно различаешь искаженное предсмертным томлением лицо человеческого существа, принесшего и приносящего в жертву кому-то все свое драгоценнейшее, все, чем жил: заветнейшие помыслы, любимейшие творения, сокровеннейшие мечты – весь смысл жизни. В потухающих глазах, в искривленных устах – ужас и отчаяние подлинного самосожжения. Ужас передается зрителю, смешивается с жалостью, и кажется, что такого накала чувств не сможет выдержать сердце. И тогда делается видным третий слой – не знаю, впрочем, последний ли. Те же самые потухающие глаза, те же губы, сведенные то ли судорогой, то ли дикою, отчаянною улыбкой, начинают лучиться детскою, чистой, непоколебимой верой и той любовью, с какой припадает рыдающий ребенок к коленям матери. «Я все Тебе отдал, – прими меня, любимый Господи! Утешь, обойми!» – говорят очи умирающего. И чудо художника в том, что уже в самой мольбе этих глаз заключен ответ, точно видят они уже Великую Заступницу, обнимающую и принимающую эту исстрадавшуюся душу в лоно любви. Тот, кто пройдет сквозь все эти слои поразительного репинского создания, не усомнится еще и в другом, самом высоком, все утешающем и оправдывающем: в том, что врата Синклита распахнулись перед Гоголем во всю ширь, как перед любимейшим из сынов его. Эти три первых великих гения русской литературы вознесли и утвердили эту литературу на высоту духовной водительницы общества, учительницы жизни, указательницы идеалов и возвестительницы миров духовного света, приобрели ей славу и всенародный авторитет, увенчали нимбом мученичества…
Данте, Леонардо, Рафаэль, Микеланджело, Сервантес, Шиллер, Моцарт, Бетховен, Лермонтов, Гоголь, Чехов, Глинка, Чайковский, Мусоргский и десятки других художественных гениев и вестников не имели детей, но никакой наш моральный инстинкт не вменяет им этого в ущерб именно потому, что все мы бессознательно знаем, что долг отцовства был ими выполнен, хотя и не так, как это происходит обыкновенно…
Гоголь затратил огромные усилия и поистине титанический труд, чтобы помочь в восходящем пути тем, кому он когда-то дал имена Собакевича, Чичикова или Плюшкина. Предчувствовал ли он это при жизни или нет, но всем известно, что он уже тогда страстно мечтал и даже пытался художественно предварить так называемое обращение главных персонажей «Мертвых душ», то есть их сознательное вступление на восходящий путь. Недовершенное в жизни совершается художником в посмертии и на этот раз.
О Гоголе в книге “Откровения Ангелов-Хранителей» Великий русский писатель, автор романов и повестей «Мертвые души», «Ревизор», «Вий», «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Нос», «Шинель», «Портрет», «Тарас Бульба» и т.д. Гоголь был послан Богом на Землю для того, чтобы научить людей бороться с дьяволом. В книгах этого выдающегося мыслителя сокрыто множество полезных советов, полученных Свыше.
Прочитайте, к примеру, отрывок из повести «Вий». Философ Хома вынужден трое суток читать молитвы над телом умершей панночки. Судя по рассказам односельчан, панночка при жизни была ведьмой и сотворила немало зла невинным людям: пила из них по ночам кровь, одну женщину загрызла насмерть и т.д. Испуганный Хома, оставшись в церкви один на один с покойницей, пытается унять свой испуг, но это у него слабо получается. Вот какие мысли бродят у него в голове… «Чего бояться? - думал он между тем сам про себя. - Ведь она не встанет из своего гроба, потому что побоится Божьего слова. Пусть лежит! Да и что я за казак, когда бы устрашился? Ну, выпил лишнее - оттого и показывается страшно. А понюхать табаку: эх, добрый табак! Славный табак! Хороший табак!» Однако же, перелистывая каждую страницу, он посматривал искоса на гроб, и невольное чувство, казалось, шептало ему: «Вот-вот встанет! Вот поднимется, вот выглянет из гроба!».. Три ночи мучился так Хома. На третью ночь его сердце не выдержало и он умер от страха при виде нечистой силы. И, поминая умершего, его друг сказал: «А я знаю, почему пропал он: оттого, что побоялся. А если бы не боялся, то бы ведьма ничего не могла с ним сделать. Нужно только, перекрестившись, плюнуть на самый хвост ей, то и ничего не будет. Я знаю уже все это. Ведь у нас в Киеве все бабы, которые сидят на базаре, - все ведьмы». Вот какая мораль скрыта в повести «Вий»: дьявол - это не черт с рожками, это то, что рождается в нашем воображении. Все наши нехорошие мысли материализуются, и все наши страхи превращаются в реальность. Человек своими мрачными думами может довести себя до смерти.
К сожалению, сам Гоголь не сумел побороть своих страхов. Постоянное общение с потусторонним миром не прошло бесследно для психики писателя. К концу жизни у него сильно испортился характер - он стал мрачным, раздражительным, непомерно обидчивым, злым и едким. Он считал себя чуть ли не Богом на Земле, позволяя себе всех критиковать и поучать. Бесы постоянно пугали Гоголя и смущали его душу. Окружающие ничего не замечали. Им просто казалось, что писатель страдает от какой-то непонятной болезни - периодически он вдруг замирал в оцепенении, у него переставали двигаться руки и ноги, конечности начинали быстро холодеть, потом он приходил в себя, весь мокрый, смотрел вокруг себя затравленными глазами. В эти моменты Гоголь вживую видел все свои страхи - летающие вокруг его кровати гробы и тянущиеся к нему из углов комнаты костлявые руки вурдалаков. Он на своей шкуре пережил все ужасы, испытанные Хомой в рассказе «Вий». И его психика не выдержала этого напряжения. Бог до последнего боролся за Гоголя, посылая ему Свои импульсы. Гоголь понимал, что с ним происходит что-то невероятное, что он стал пленником сверхъестественных сил. Вот какими словами Гоголь выразил то, что мучило его: «Дивись, сын мой, ужасному могуществу беса. Он во все силится проникнуть в наши дела, в наши мысли и даже в самое вдохновение художника. Бесчисленны будут жертвы этого адского духа, живущего невидимо, без образа на Земле. Это тот черный дух, который врывается к нам даже в минуту самых чистых и святых помышлений». Гоголь пытался вырваться из лап беса и обратиться к Богу. Каждое утро он начинал с молитвы и, приступая к работе, постоянно молился. Но дьявол не хотел так просто сдаваться. Гоголь, желая помочь себе и людям, пытался обратить их взор на Бога. Но, науськиваемый дьяволом, делал это так грубо и высокомерно, что все знакомые отшатывались от писателя и говорили: «Он считает себя непогрешимым. Он считает, что имеет право указывать людям, как надо жить, он ненавидит людей». От Гоголя стала исходить непонятная черная энергия, пугающая людей. Постепенно все знакомые постарались ограничить общение с писателем. Даже Пушкин начал сторониться нетерпимого Гоголя, который стал совсем непохожим на того молодого паренька, написавшего веселые «Вечера на хуторе близ Диканьки».
Духи пугали Гоголя, как несчастного Хому из повести «Вий», постоянно нашептывая: «Вот увидишь, тебя похоронят живьем. И ты очнешься замурованным в гробу под землей и не сможешь выбраться наружу». По воспоминаниям современников Гоголь более всего на свете боялся быть похороненным живьем. Он постоянно думал об этом, и в конце концов его страхи материализовались.
Умер великий писатель от непонятной болезни в 1852 году в Москве. Точный диагноз врачи установить так и не смогли. В 1931 году прах писателя по решению советского правительства было решено перенести с погоста Данилова монастыря на Новодевичье кладбище. При эксгумации обнаружили, что тело лежит неровно. То есть Гоголь, впавший из-за болезни в летаргический сон, был действительно живьем похоронен в гробу. Сбылось именно то, чего он более всего боялся.
Повесть «Вий» стала настоящим гимном нечистой силе. Это произведение обладает страшной, убийственной энергетикой. Актрисе Наталье Варлей, сыгравшей покойную панночку в фильме «Вий», эта роль перечеркнула всю дальнейшую карьеру. Хотя после блистательною успеха в «Кавказской пленнице» ей пророчили невероятное будущее. Но после «Вия» удача отвернулась от Натальи, и Бог ничем не мог ей помочь. Как в свое время Бог не смог спасти и самого Гоголя. Во время работы над «Вием» Гоголь слышал и голос Бога, и голос дьявола. Бог хотел, чтобы в этой повести писатель изобразил человека, одержавшего победу над нечистой силой…
Далее » » » Жизнь и поэзия Жуковского
20 марта 1909 г. - столетняя годовщина со дня рождения Николая Васильевича Гоголя
Улица Гоголя
Пушкинские дни в губ. гор. Владимире (26-29 мая 1899).
|