Корень учения в Переславском Духовном училище
Суровая зима. Сумерки. На дворе сильная метель. Дома, сараи, житницы и овины занесены по самые крыши снегом. На воле нет ни одной человеческой души, от мороза и вьюги обитатели М — ской Слободы забрались в занесенные снегом хаты. Мужички греются на печке, а бабы, при свете дымящей лучины, прядут лен. От греющихся на печке мужичков слышно сапение, а от бабьей работы жужжание веретен. Несколько в стороне от крестьянских хат, стоят дома местного приюта. Дома священно-церковно-служителей снаружи ни чем не отличаются от крестьянских хат, также покрыты соломой, также, как у тех, так и у других, покачнулись на бок... На кухне местного священника, за большим четырехугольным столом, сидит: маленький семилетний мальчик и рядом с ним нестарый родитель ребенка. Малютка указкой, сделанной из лучины, водит по букварю иссаленному и измасленному до неузнаваемости букв, выговаривая, с плачем, нараспев: «оксия, савария, камора, звательци». А ты полно, — не плачь, строго заметил отец сыну, а ты бабушка свети хорошенько обратился священник к маленькой сгорбленной семидесятилетней старушке, сидящей за светцом для поправки горящей лучины. — Свечу, да не горит пострел — сыра больно лучина-то, отвечает бабушка батюшке. — Но вот, батюшка приказывает малютке закрыть книгу, малютка набожно перекрестился, поцеловал букварь «в оксию и саварию», заложил изучаемую страницу указкой, и лицо ребенка вмиг просияло, при мысли об окончании урока и возможности доделать из лучины кухонным ножом ветряную с трещоткой мельницу. Таким способом было начато мое обучение грамоте и подготовка к духовной школе. Научивши разбирать слова «под титлами», батюшка, занятый делами по приходу и по некоторым другим причинам, отдал меня «на выучку» местному пономарю — малограмотному старичку Илье Афанасьевичу, который и сам в науках был не силен и в церкви, вместо апостели, — читал «апли». Живо воспоминаю, как я сначала с букварем, а потом с Часословом и в конце концов с Псалтирью под мышкой — бегал к своему учителю каждое утро. Две зимы и два лета продолжалось мое обучение в родной деревне. За два года ученья, я мог читать свободно Часослов и Псалтирь, знал несколько молитв утренних и вечерних, свободно болтал, без ошибки, ничего не понимая, целые тирады из начатков «Христианскаго учения» начинающиеся словами: «един Бог во Святой Троице покланяемый есть вечен, то есть не имеет ни начала, ни конца бытия своего но всегда был, есть и будет». Мог отвечать механически зажмуря глаза на вопросы: «как можно приблизиться к Богу, кто приближается к Богу мыслями, желаниями, делами», наконец, под руководством родителя, я выучился читать по латыни и к зубу знал таблицу умножения, умел писать в линейках с прописи и до тысячи марал цифры. С этим запасом знаний я должен был ехать из родного родительского дома в духовное Училище. Описанию духовно училищной жизни собственно я и имею посвятить несколько страниц, считая нужным оговориться, что описываемые мною порядки я не хочу выставить в упрек своей alma mater, и намерен вести рассказ, не в смысле обличительном, а в повествовательном, местно-историческом. Затем, по характеру издания, в которое я предназначаю свою работу, мною, быть может, кое что будет и не досказано, тем более о живых деятелях школы я не вправе говорить что либо. После этого необходимого вступления с предварительным кратким упоминанием о моем домашнем обучении, приступаю к передаче своих воспоминаний, о духовном Училище, с его правами, обычаями, порядками и житьем-бытьем духовных питомцев.
За месяц до моего отправления в Училище отношение наших семейных членов ко мне было особенно внимательное. Родители, братья, сестры старались оказать мне не только любезность, но даже баловали меня, терпеливо переносили мои детские шалости и капризы... Но вот, настал и день отправления из родной, дорогой семьи в чужой дом, в город к неизвестным людям. Нужно было проститься со всем, к чему привыкло детское сердце, проститься и с сверстниками — товарищами, и с ветряными мельницами, и с речкой, и с огородом, и с птичьими гнездами, и с колокольней, и с любимой лошадкой, за которой так охотно всегда ходил в стадо, и на которой неустрашимо, без всякого седла, ездил верхом, — нужно распроститься с сестрами, братьями, бабушкой, родителями и с кухаркой Аграфеной, всегда прикрывавшей шалости от родителей... Настал всему конец. — Прости моя родина, и прости навсегда... Ты, моя родина, будешь принимать меня только как гостя, но не как своего постоянного жителя. Простите друзья товарищи: Ванюшки, Петрушки, вы остаетесь на родине в домах своих родителей, вам предстоит учиться: боронить, пахать, сеять, косить, жать, а мне долбить: альфа, вита, а, бе, це, наши пути различны, но чей путь тернистее, кто из нас будет счастливее в жизни, один только Господь Бог ведает... 30 августа, по окончании Литургии, на которой присутствовала вся наша семья, батюшка отслужил молебен «пред началом учения отроком», окропил меня св. водою, и затем, по выходе из церкви, напившись чаю и наскоро пообедав, мы должны были отправиться в путь. Маленькая лошадка, запряженная в большую телегу, стояла у крыльца. Я одет был во всю школьную амуницию, на шее был обязан клетчатый бумажный платок, на груди навязан сшитый из разных лоскутков нагрудник, а на себе я имел синей нанки халат, с открытыми лоцканами, что составляло своего рода щегольство, так как халат можно было шить и с крючками, чтобы наглухо застегать воротник, но мне хотелось выставить напоказ разноцветный нагрудник, чтобы всякий видел его и все бы любовались им. Портной удовлетворил моему желанию, даль мне возможность щегольнуть. Когда телега была нагружена предметами предназначенными к дороге, когда кузов с лепешками, корзина с яйцами, мешок с мукой, другой с крупой, кринка с маслом, постель для меня и сундук для моих пожитков были уложены и уставлены в телеге, а батюшка оделся в путь, — мы все сели, затем помолились, а потом уже и началось прощанье. Прощаясь с батюшкой, я боялся плакать, но, обнимая мать, не мог сдержать слезы. Заплакал я, не утерпела и матушка, а на нас глядя, заплакали братья, сестры. Но батюшка строго сказал: «полно-те, что за слезы» и спешил выйти на волю. Между тем около крыльца толпился народ, здесь стояли и дети и взрослые, мои товарищи и их родители, причетники и причетницы с чадами и домочадцами, а впереди всей толпы стоял мой учитель Илья Афанасьевич, все хотели меня проводить, проститься. Такое ничтожное происшествие, как отправление меня в Училище — в деревне составляло новость, целое событие. Перецеловавшись со всеми, я взобрался на телегу, со мной сели младшие братья, а родители и старший брат с сестрой пошли пешком провожать нас. Матушка всю дорогу толковала моему старшему брату, чтобы он меня не забижал, брат учился в Высшем отделении Училища, называемом, в те времена еще «синтаксимой». Проехавши с версту, мы остановились, и на поле началось снова прощанье, снова слезы, но батюшка помня, русскую поговорку: дальние проводы — лишние слезы, сел на телегу, ударил кнутом лошадку, и она по ровной укатанной дороге побегла рысцей, а матушка, не трогалась с места, благословляла нас, удаляющихся из ее глаз. Долго ли она, дорогая, стояла не знаю, так как проехавши поле, мы въехали в лесок и скрылись из глаз нас провожавших... Что-то из моих деток-будет, вероятно, задавала себе вопрос матушка, возвращаясь в свой дом к обычным, занятиям и заботам...
День склонялся к вечеру. Лошадка наша поустала, проехав около пятидесяти верст. Мы вбирались на большую гору «Добряну». Чтобы облегчить тяжесть, батюшка слез с телеги и сзади помогал лошади вбираться в крутую гору, покрикивая: «ну, с Богом, вытягивай»! Лошадка понатужилась и мы въехали на вершину горы. Моему взору представилась великолепная невиданная картина. Множество домов, церквей, с одной стороны, дремучий лес, с другой огромное, по выражению поэта, будто без меры в длину и без конца в ширину озеро. Мы подъехали к городочку Переславлю (Залескому), городочку провинциальному, старинному, очень скромному во всех отношениях, если не сказать больше. Но мне, не видавшему никогда города, Переславль показался таким чудом, такое произвел на меня сильное впечатление, что я потом бывая в столицах, в городах русских портовых и больших торговых заграничных так не удивлялся величию их, как удивлялся городу Переславлю. В этом городе Переславле мне и предстояло начать свое обучение, в духовном Училище, помещающемся и доныне в том же самом здании, в каком начал обучение я двадцать слишком лет тому назад. При въезде в предместье города, я то и дело, то брата, то отца раскрашивал, указывая на постройки: что это, это что, — смотрите, смотрите, удивлялся я и высоте ограды Данилова мужского монастыря, и блеску церковных куполов Федоровской женской обители, и мрачности — тусклости уцелевших глав Горицких, тогда упадавших, а ныне упавших, когда-то величественных грандиозных церквей и зданий. Брат мой квартировал близ Данилова монастыря в доме кузнечных дел мастеров Бобковых, на этой же квартире и я должен был жить. Как сей час помню, при нашем въезде на двор, нас встретил коренастый рыжий небольшого роста хозяин дома. Кузнец подошел к батюшке под благословение, моему брату протянул грязную руку, и указывая на меня, спросил хриплым голосом: «а это видно новенький»? От этого простого обыкновенного вопроса у меня сжалось сердце. Неприветливым и страшным показался мне кузнец — хозяин. По принятому, заведенному обычаю, мой батюшка должен был поздравиться с приездом, т е. угостить хозяев водкой, задобрить их, за два за три стакана водки снискать к нам хозяйское благоволение. С дороги мне сильно хотелось спать, разославши свой войлок среди грязного полу, я спал богатырским сном, забыл и свою думу крепкую, что на утро предстоит идти на приемный экзамен к Смотрителю Училища.
Верстах в трех от Переславля, на горе, близ Плещеева озера, того самого озера, на котором гениальный Царь учился вести борьбу с водяной стихией, живописно расположен мужской Никитский монастырь. В то время, о котором у нас идет речь, настоятель этой обители о. архимандрит Нифонт (Успенский) проходил должность Смотрителя Переславского духовного Училища. К отцу Нифонту, поступающим в Училище, и нужно было отправиться для сдачи приемного экзамена. В то время не было ни педагогического совета при Училище, ни педагогических собраний, Смотритель и Инспектор Училища составляли альфу и омегу, приводили в движение пульс несложной, патриархальной училищной жизни. На экзамен батюшка повел меня пешком и дорогой делал наставления, как я должен подойти под благословение к отцу смотрителю, пальцы не брать в рот, стоять руки опустя, отвечать не робея, не торопясь, слушать что спрашивают. Выслушивая родительские наставления, я однако довольно утомился дорогой, и очень был рад, когда мы подошли к высокой ограде Никитского монастыря. В коридоре настоятеля и у крыльца близ его подъезда толпилось десятка три лиц духовного звания. Здесь были и прилично одетые священники, и бедняки причетники и несчастные вдовы духовенства с черными платками на головах, с готовыми слезами на глазах. Все эти отцы и матери привели своих малюток на приемный экзамен. Отец Смотритель был человек добродушный, без всякой важности, вполне доступный для всех и каждого, принимал в свою келью просителей с раннего утра. Бог мой, какой роскошью показалась мне, в существе дела очень скромная, келья отца архимандрита, когда я с усиленно — бьющимся сердцем, в сопровождении моего родителя, вступил за дверь его кельи. К благословению я подошел как следует, на вопросы отца Смотрителя: как тебя зовут, который год, умеешь ли читать и писать — отвечал как следует. После этих вопросов отец Нифонт заставил меня прочитать несколько строк по-славянски, по какой-то, не припомню, богослужебной книге, спросил несколько чисел из таблицы умножения, заставил написать карандашом на листе бумаги мое имя и фамилию, потом спросил вечернюю молитву «Боже вечный и Царю»... Наконец я прочел несколько слов по-латыни. Этим экзамен и кончился. Я был принят в Училище. Затем, во все время моего продолжительного ученья, я ни разу так удачно не сдавал экзамены, как удалось сдать первый детский вступительный экзамен. Прощаясь с о. архимандритом, мой родитель, по заведенному обычаю, хотел отблагодарить его, но смотритель, очень хорошо помню, — не принял благодарности, хотя также знаю, что у других лиц о. Нифонт брал разного рода приношения и благодарения. Из квартиры смотрителя я вышел ликующий, но детский плач и стон старушки матери ребенка заставили сжаться мое сердце. Это плакал ребенок сирота — не выдержавший приемного экзамена и стонала мать мальчика вдова, не знавшая что с ребенком делать, куда его девать, каким способом и на какие средства подготовить малютку к школе. В те времена не было ни народных школ, ни приготовительных классов при училищах и научить ребенка читать, писать не грамотной матери, озабоченной добыванием куска насущного хлеба, задача была действительно нелегкая!.. Заложивши руки за свой разноцветный нагрудник, я бодро шел из Никитского монастыря в гор. Переславль. С этого времени я уже сделался учеником духовного уездного Училища, — не велико это титло, но велика моя радость была!..
Штат преподавателей Переславского духовного Училища был весьма незначительный. Помимо отца Смотрителя, очень мало касавшегося дел училища, как по дальности расстояния своего местопребывания от Училища, так и еще более, по свойству своего характера, преподаватели состояли следующие лица: П. В. А — ский, Ф. М. П — ский, А. И. С — н, М. Ф. У — ский и А. И. П — ский. П. В. А — ский был царь и бог Училища. Проходя должность училищного Инспектора, и имея в своем подчинении даже смотрителя училища, Павел Васильевич был вполне самовластным хозяином школы. Как сами ученики, так и родители учеников обращались по делам Училища исключительной единственно к г. Архангельскому. Этот неутомимый деятель уже несколько лет покоится в земле, а потому мы и дозволяем себе сделать небольшую характеристику этого лица, имевшего в свое время громадное значение в Училище, прослужившего двадцать пять лет духовно-школьному делу. По своим знаниям преподаваемого латинского языка, г. Архангельский стоял очень высоко. Преподаваемый предмет, он знал в совершенстве. Ученики латинский язык знали очень удовлетворительно. Правда, Павел Васильевич достигал благоприятных результатов при преподавании предмета, не педагогическими мерами и не дидактическими способами, а дисциплиной и лозой, сию последнюю очень часто в часы нервного раздражения пускал в ход. Но при всей строгости, при всей вспыльчивости своего болезненного раздражительного характера, Павел Васильевич имел весьма симпатичные стороны. Пренебрежительного взгляда свысока на учеников у Архангельского не было. Мы для него были «ребята», и этим именем он нас величал, когда нужно было обратиться с вопросом к целому классу. Сам родившись в бедной дьяческой семье, Павел Васильевич не смотрел на бедность как на мерзость. От него никогда не было слышно таких наименований как: «конюх», «шваль», «паршивая овца», «сволочь», названий так часто адресуемых детям одним из преподавателей, имевшем очень много претензий на название образованного и воспитанного педагога. От Смотрителя Училища батюшка повел меня к всесильному в Переславском Училище Инспектору. Здесь мы обязаны упомянуть о материально-бытовой стороне гг. преподавателей духовного училища, о тех материальных средствах, о тех ресурсах, коими располагали наши учители. Смотритель Училища получал содержания 200 руб. в год, т. е. 16 руб. 66 коп. в месяц, Инспектор Училища по должности Инспектора и за преподавание латинского языка с православным катихизисом (катихизис и латинский язык должен был преподавать один учитель — таково было сочетание предметов во времена не столь отдаленные) получал тоже 200 руб., преподаватель греческого языка, священной истории и русской истории (тоже интересное сочетание предметов) получал 180 руб. в год; учитель арифметики и географии, а равно и учитель русского языка, он же преподаватель и церковного устава получали по 124 рубля, и наконец, учитель чтения, чистописания, нотного пения, получал 96 руб. в год. Все служащие при Училище лица по большей части были люди женатые, семейные, должны были и одеваться прилично, и иметь вицмундиры на разные торжественные случаи. Нищенское содержание довело преподавателей Училища до такого деяния, о котором теперь стыдно говорить, — необеспеченные преподаватели, чтобы иметь мало-мальски сносное обеспечение, — вынуждены были брать с учеников взятки. Делать материальные и денежные приношения преподавателям не считалось не только позорным для дающих и приемлющих, но даже считалось это чем-то обязательным. Отцы, привозившие своих детей в Училище, обыкновенно делали приношения преподавателям три раза в год: после каникул, после Пасхи и после Святок. Принести взятку учителю на ученическом языке называлось «явиться». По выдержании мною приемного экзамена, родитель мой повел меня являться, и как я сказал прежде всего к г. инспектору, а затем, по порядку и к прочим преподавателям. Разумеется, всякому преподавателю выражалась батюшкой невещественная просьба не оставить — обратить внимание на меня и в упрочение оной просьбы делалось вещественное приношение в виде двух рублей г. Инспектору и по одному рублю прочим преподавателям. Так делали все родители, так дело велось десятки лет… Водилось так во всех духовных училищах нашего родного Отечества. Упоминаю об этом мрачном явлении в училищной жизни не в суд и во осуждение преподавателям, а единственно для характеристики доброго старого времени. Устроив наши дела по квартире, батюшка, наградив меня двумя пятиалтынными, отправился домой, а я остался в городе и вступил в колею школьной жизни со всеми ее радостями и печалями, светлыми и темными сторонами. Так как житье-бытье наше слагалось собственно из жизни квартирной и собственно школьной, то и я буду говорить отдельно о каждой из них.
Квартира у кузнецов Бобковых считалась лучшею ученическою квартирой и в цене ходила выше других квартир. Обыкновенно ученики за девять учебных месяцев платили 4 — 5 руб., причем хозяйка обязана была мыть ученическое белье, отоплять баню, а воду для бани должны носить ученики сами, и готовить из своих продуктов к обеду какое-нибудь суповое блюдо. Мы платили за квартиру по 6 руб. с человека и пользовались двумя хозяйскими блюдами. В добавок к денежной плате мы были обязаны поставлять хозяйке по мере ржи с человека — это говорилось тогда «на квас». Комната, которую мы занимали, освещалась, двумя окнами, выходящими на двор. Длина комнаты нами занимаемой — аршин 6 — 7, — а ширина 4 — 5, и в этой лачуге помещалось нас десять человек. У передней стены под киотом стоял большой изрезанный и испачканный чернилами четырехугольный стол, на противоположной стороне к стене приделаны были дощатыя «нары», на которых грудой лежали наши спальные принадлежности, по стенам кругом расставлены были передвижные скамьи, облитые чернилами, в углу у самой двери расположена была печка. Стены, когда-то оклеенные шпалерами темного цвета от времени и от путешествия по ним клопов, квартировавших в щелях этих стен, немилосердо нами побиваемых во время экскурсий сих насекомых, до того были грязны и мрачны, что просто жутко вспомнить! В квартирах, по заведенному в те времена обычаю, была администрация, которая слагалась из лиц следующих наименований: «доверенный», «старший» и «главный старший». Чины эти, отвечая пред училищным начальством за квартирный порядок, сами были начальством над учениками. «Доверенный» имел не только право, но и обязанность контролировать учеников в их занятиях, прослушивать заданные уроки, наблюдать за благоповедением детей. Кроме «доверенного», квартиры посещались так называемыми «старшими». При входе «старшаго» в квартиру, ученики вставали и не имели права садиться до тех пор, доколе не посадит «старший», который также наблюдал за занятиями учеников, на квартирах ведению его врученных. «Старшему» обыкновенно вручалось две- три квартиры. Где квартировал «старший», на ту квартиру старший другого участка не мог ходить, но квартиры, не имеющие у себя «старших» и квартиры осчастливленные квартированием персоны старшего, посещались «главным старшим». В эту должность назначался обыкновенно первый ученик синтаксимы. Пред этим начальством вставали все не только первоклассники, но ученики синтаксимы, за исключением «доверенных» и «старших», которые по принятому обычаю, пред «главным старшим» не вставали. На всех квартирах велись журналы, в которых помещался список квартирующих учеников и каждодневно велась следующая запись: «в квартире все было благополучно. Вечерния молитвы читал такой-то, а утренния тот-то. Безпорядков за учениками замечено не было. Свидетельствую доверенный». Старший, посещая квартиру, писал в журнале: «Был старший NN и нашел все в порядке, спрошенные ученики отвечали данный урок: такой-то порядочно, такой-то не худо, и такой-то хорошо». Случалось, что в один вечер квартиру посетят: старший, главный старший, помощник инспектора, по тогдашнему субинспектор, и сам Инспектор. Бывало и так, П. В. Архангельский, — в случае подозрения учеников в неблаговидных поступках, посещал квартиру по два и по три раза в день.
Квартирное хозяйство велось у нас довольно рациональным способом. Каждая квартира составляла правильно организованную экономическую общину. Из числа учеников старшего класса выбирался один для ведения квартирного хозяйства. Выбранный с общего согласия комиссар наблюдал за правильностью продуктовых расходов и вел письменную отчетность по экономической части в квартире. Он же принимал: муку, крупу, масло, привозимые учениками из деревень. Разумеется, механизм ведения нашего квартирного хозяйства крайне скромного — был весьма не сложен; но он имел для учеников довольно важное значение, приучая их с детских лет к самостоятельному хозяйству, знание которого так необходимо для того класса, того сословия, в которое, потом, поступают лица вышедшие из духовной школы. Дело квартирного хозяйства обыкновенно велось таким порядком. По приезде, после каникул, ученики, в большинстве случаев, привозили с собой необходимые жизненные продукты. Заведывающий квартирным хозяйством, получая оные продукты, тщательно перемеривал и перевешивал в лавке «под горой» у Трофима, Кокори, Криветчихи, мелких торгашей, так хорошо известных ученикам Переславского Училища описываемого нами времени. Затем все продукты записывались в книжку и сдавались хозяйке. Нужно заметить, что квартирные хозяева редко отличались честностью, а обыкновенно от ученических продуктов питались сами целыми семьями, а крупицами выкармливали огромных свиней. Несмотря на контроль, ловкую, искусившуюся в держании учеников хозяйку, трудно учесть. Как наше питание, так и вообще житье-бытье было самое горемычное. Постараемся, в виде иллюстрации, описать ученический день в квартире, и затем перейдем к воспоминаниям школьным в тесном смысле этого слова.
Утро. В Даниловом монастыре звонят к ранней обедне. В ученической квартире часов не имеется и звон к обедне заменяет оные. С этим звоном, ученики встают с своих убогих постель, разосланных на грязном полу. Пыль, духота в квартире невыносимая. Минут десять проходит в убираньи с полу на нары постельных принадлежностей, состоящих из войлока, подушки с засаленной набойчатой наволочкой и набойчатого на хлопках, вместо ваты, одеяла. При уборке постели, нередко происходит и экзекуция какого-нибудь школьника голянищем на заслоне за известную детскую слабость. За тем, чтению молитв и одеванью уделяется несколько минут. Завтрака и чаю у нас не полагалось, а отрезавши большой фунта в два ломоть хлеба и насоливши этот кусок, ученики клали оный хлеб насущный, — часто сырой и затхлый, за пазуху и завязавши в узел груду книг отправлялись в Училище. В 12 часов дня, по тогдашним порядкам, учеников отпускали на обед, к двум часам мы снова собирались в класс и оставались здесь до 4-х часов. Ученический обед состоял из щей забеленных молоком, мясные щи готовились изредка по большим праздникам, и гречневой каши — этого лакомого, любимого, как говорят, и по сие время учениками. По выходе в 4 часа из класса, мы снова услаждали себя кашей, и затем, забравши книжки и тетрадки, расходились по разным местам: кто в баню, кто на крышу двора, кто в сад под дерево, кто на сушила, и вот, в разных углах и укромных местах раздается: «… песок, … виноград, panis хлеб, piscis рыба, — география есть наука о земле, как теле небесном, российская грамматика учит правильно читать и писать по-русски», — наконец где-нибудь невидимо для глаза, но слышно для уха, раздается: «ут, ут, ут; ре, ре, ре; ми, ми, ми; ля, ля, ля». Таким способом идет приготовление уроков к следующему дню. Глубокие сумерки, или проливной дождь да стужа загоняли нас в квартиру на занятия. Главное препятствие для подготовки уроков в квартире состояло в том, что здесь не всем дозволялось учить урок громко-вслух, этим правом пользовались только синтаксисты, а готовить урок тихо — мы все совершенно были неспособны, так как учили уроки в «долбежку», как называлось в наше время. Собравшись из разных мест, как пчелы в улей, мы усаживались за большой стол, освещаемый одной сальной свечкой — и снова учили, или как тогда называлось «просматривали про себя» т. е. тихонько, приготовленные уже уроки. Часов в 8, в 9 приходил старший, а иногда и главный старший, или Инспектор. Пред ужином мы давали отчет в приготовленных уроках доверенному квартиры, от которого за плохое знание урока получали потасовки, оставление без ужина, а иногда угощали нас и березовой кашей... Около 10 часов мы кончали свой скромный ужин, устилали постели, ложились спать и нередко во сне читали от слова до слова данный урок. Случалось так, что вечером не знаешь урока, несмотря на долгое учение, а по утру вставши, несмотря в книгу, буквально прочтешь все заученное вчера. Это на языке школьном называлось «заучить урок». Так велась наша квартирная жизнь полная усидчивого труда, по полам с проголодью. Чай в наше время и тот составлял лакомство и пили мы его только по воскресеньям, по праздникам да в именины своих квартирантов. И с каким же бывало нетерпением ожидаешь окончания трети, чтобы поехать домой, по крайней мере хоть затем, чтобы поесть до сыта, и на минуту забыть,
что российская грамматика учит правильно читать и писать по-русски, — а латинская по-латыни... Но и переправа домой, особливо на праздник Пасхи, составляла громадную трудность. Иногда по колена в воде, в распутицу, рискуя не только здоровьем но и жизнью, идешь за пятьдесят, шестьдесят верст, идешь пешком в родной дом к родным лицам на светлый праздник, и пришедши под родительский кров, забудешь все: и трудность ученья, и усталость от дороги, и холод и голод, и нужду и неудобства школьной жизни... Сидя согнувшись поперек телеги, батюшка мой возвращался домой. Долго я стоял и смотрел вослед удаляющегося родителя. Лошадка как будьте, сочувствовала мне и самым мелким шагом плелась по кальистой дороге, а батюшка то снимал свою с широкими полями поярковую шляпу, чтобы поклониться на прощанье, то приставлял руку ко лбу с целью рассмотреть нас. Но вот, мало по малу расстояние нас начало отделять, силуэт телеги делался едва заметным, а наконец и вовсе невидимым для глаза... «Пойдем, сказал мне брат», провожавший вместе со мною родителя. Я пошел с братом по направлению к Училищу; но мне так было тяжело, так было грустно, что и не в силах был удержать свои детские слезы. Брат старался меня утешить, но утешения как то хуже вызывали слезы, и я с заплаканными глазами, взошел в первый раз в училищное здание. Потом сколько раз мне приходилось плакать в этом Училище, но первые слезы как-то особенно сильно запечатлелись в моей памяти. Каменное училищное двух этажное здание, разделенное на несколько классных комнат, «кишма кишело» учениками, которые бродили и по коридорам здания и по классным комнатам. Между малютками было немалое количество юношей великовозрастных лет 20. Эти великовозрастные господа лет по десяти протрудившись в Училище и дотянув до синтаксимы, редко поступали в Семинарию, а по большей части определялись на причетнические места, да расходились в качестве послушников по монастырям. Так называемое низшее отделение, в которое я был принят, помещалось внизу училищного здания, и составляя низший класс школы и по самому помещению и по возрасту учеников, было самое многолюдное. В этом отделении человек пятнадцать было оставлено на повторительный курс, да человек шестьдесят поступило вновь! «Оставленные» ученики знакомые с порядками школы, на первое время обыкновенно играли видную роль. Они были не только цивилизаторами вновь поступивших в Училище детей, но и некоторого рода начальством, так как из этих господ назначались «цензор» класса и «авдиторы». А как цензор, так и авдиторы по своему положению и обязанностям и по доверию к ним преподавателей — легко могли подвести под лозу любого ученика. Цензор наблюдал за порядком в классе, он записывал шалунов на осьмушке бумаги и подавал эту ужасную записку тому преподавателю на уроке которого шаловливо вели себя дети. При двухчасовом уроке, на который преподаватели приходили на пять, на десять минут, труддно было, разумеется, детям просидеть сложа руки, а за каждое движение и громко сказанное слово цензор мог «записать в записку». А тут уже никаких объяснений не принималось, попавший в «записку» непременно уготовлял себя или на недельное стояние среди класса на коленах, или же, прямо, под розгу. Поэтому, нет ничего удивительного, что цензора, особливо в Низшем отделении, дети боялись как огня. Его кормили лепешками, дарили ему бумагу, карандаши, перья, а иногда и перочинные ножички. Кстати сказать, лист простой бумаги в наших глазах имел не малую цену, лишний карандаш составлял роскошь, а перочинный ножичек целое богатство. Авдиторы тоже многое значили для врученных ведению их учеников. Обязанность авдитора состояла в том, чтобы утром «прослушать» врученных ему учеников данный урок. Обыкновенно авдитору назначалось пять человек. Каждый преподаватель назначал своих авдиторов и по каждому предмету имелись отдельные списки учеников, в которых авдитор делал отметки своему пятку. Отметки принято было делать не баллами, а двояким способом: или латинскими буквами S., Er., Ns. — или русскими: З., Нет, Нз. — Это означало: знает, не твердо, не знает. За нетвердое знание урока, нас ставили на колена, а за незнание оного секли розгами. Боже мой милостивый, сколько бывало прольешь слез, сколько употребишь просьб, чтобы «авдитор» не записывал незнающим урока. Были впечатлительные натуры, на которых слезы и просьбы действовали. Снисходительный авдитор прослушивал по нескольку раз одного и того же ученика урок, лишь бы не записать его незнающим и делал в списках отметку, уже пред приходом в класс преподавателя. Но были и такие упругие бесчувственные личности, на которых ни слезы ни просьбы не производили никакого впечатления. Подобный авдитор сидит за партой, так тогда назывались школьные столы, и, смотря в учебник, выслушивает учеников уроки, пропустил ребенок «и», авдитор ни слова не говоря, ставит в списке «НТ». Против авдиторов, впрочем, допускались и протесты, т. е. можно было «переслушаться». Некоторые преподаватели сами переслушивали, а некоторые поручали это дело ученикам. По большей же части велось дело так: приходит преподаватель в класс, по прочтении молитвы, прямо берет списки и перекликает, такой-то, такой-то и такой-то, на колена, а такие-то на средину т. е. под розгу. Начинается писк, слезы, просьбы о помиловании, но вот, в ответ на все эти моленья выходит на средину класса «секатор», так назывался один из великовозрастных учеников, облеченный властью пороть своих товарищей, преспокойно укладывать первого по очереди ребенка среди полу, загибает его платье, спускает нижнее белье, ученики сидящие за партами, смотрят притая дыхание, по классу сначала раздается свист лозы и моментально вслед за ним отчаянный крик ребенка. Отвратительная картина! В более важных случаях обязанности секатора возлагались на коренастого училищного сторожа, изображавшего собою над нами тоже начальство. В наше время был сторожем и играл видную роль, носил гордо голову, некий Куприяныч, для снискания милостей этого Куприяныча, мы оделяли его: лепешками, семитками и гривнами!..
Первые дни моего пребывания в школе составляли для меня громадный интерес. Новая обстановка, груда товарищей, два пятиалтынных в кармане, сдобная лепешка за пазухой, чего еще больше желать!.. Но прошло дни три или неделя, пятиалтынные истратились, лепешки перевелись, учителя стали давать уроки и фон светлых дней школьной жизни несколько потемнел. В школе приходилось дрожать от страха, как бы учитель не спросил урок или авдитор не записал незнающим оного. Между нами была распространена сильная уверенность в могущество «сучка». Если не знаешь урока, то держись пальцем за сучек — и учитель не спросит. И вот, бывало рукой держится за сучек, а сам, смотря в книгу, твердишь: именительный реппа, родительный реппае, и вдруг, слышишь грозный голос учителя, вызывающий тебя на средину классной комнаты отвечать урок. В глазах помутится, сердце забьется, выйдешь как помешанный, не ответишь ни слова и получишь порку. Бывали случаи, что в день получишь три порки по числу трех уроков. А возвратясь на квартиру, здесь еще получишь подобную же награду, за свои неуспехи в школе, от старшего или доверенного квартиры, которым не только начальство, но и отцы поручали нас. Метод преподавания практиковался у нас «от сих до сих», то с выпусками, а то и без выпусков, но непременно буквально по учебнику. Беда была в том, что учебники составлялись в то время совершенно неприменительно к детскому пониманию, и нет ничего удивительного, что сидя за столом, «долбя» урок, под свой собственный шепот, задремлешь и заснешь, но услужливые товарищи, по большей части из старших классов, поспешат подложить тебе подушечку, т. е. ударят тебя в локоть руки, если заснул облокотившись на книге. От сильного толчка просыпаешься, товарищи смеются, а ты с мутными заспанными глазами, снова шепчешь: альфа, вита, гамма, дельта. Несмотря на однообразие ученической жизни, несмотря на трудность житья бытья школьного, у нас бывали и радостные дни: это дни экзаменов, которых было в году три — пред летними каникулами, Святками и Пасхой. Во время экзаменов уроков не давалось, и как-бы не отвечали мы на экзамене, — нас не секли. А это разве не радость, — не счастье!.. А в летнюю пору, при слове «рекриация» забывались все напасти и печали, рекриационный день составлял истинную для нас отраду! С 1860 года порядки школьной жизни в нашем Училище начали изменяться к лучшему. Царство лозы мало по малу стало ослабевать, хотя разумеется, нашим воспитателям трудно было мириться с «новым веянием» в школьной жизни, но они должны были подчиняться, если не духу времени, то предписаниям свыше. Так мало по малу еще во время нашего ученья, начал несколько сглаживаться тип бессмертных бурсаков Помяловского. Время создало других людей, — оно нам дает другие типы, и насколько известно, в настоящее время воспитанники духовно-учебных заведений крайне обижаются, когда величают их «бурсаками». В 1864 году из Переславского духовного Училища я перешел во Владимирское, а через два года в местную духовную Семинарию, которая в это время ни чем уже не напоминала Переславское Училище. По правде сказать, горконек был корень нашего учения, хотя и плоды то его не очень сладки!.. Много лет прошло как мы оставили Переславское духовное Училище, но оно и до сего времени не редко грезится нам во сне, будто бы сидя за латинской грамматикой учишь: Lavdo, Lavdas, Lavdat, и как же рад бываешь, когда проснувшись убедишься, что это сон, а не действительность... Н. Соловьев.
/«Владимирские Епархиальные Ведомости» Неофициальная часть № 12 (15 июня 1882 года)/
Переславское духовное училище
Владимирское мужское духовное училище
Из воспоминаний о Владимирских духовных (приходском и уездном) училищах и семинарии 1818 – 1832 годовCopyright © 2017 Любовь безусловная |