Главная
Регистрация
Вход
Воскресенье
17.11.2024
10:22
Приветствую Вас Гость | RSS


ЛЮБОВЬ БЕЗУСЛОВНАЯ

ПРАВОСЛАВИЕ

Меню

Категории раздела
Святые [142]
Русь [12]
Метаистория [7]
Владимир [1621]
Суздаль [473]
Русколания [10]
Киев [15]
Пирамиды [3]
Ведизм [33]
Муром [495]
Музеи Владимирской области [64]
Монастыри [7]
Судогда [15]
Собинка [144]
Юрьев [249]
Судогодский район [118]
Москва [42]
Петушки [170]
Гусь [199]
Вязники [352]
Камешково [255]
Ковров [432]
Гороховец [131]
Александров [300]
Переславль [117]
Кольчугино [98]
История [39]
Киржач [94]
Шуя [111]
Религия [6]
Иваново [66]
Селиваново [46]
Гаврилов Пасад [10]
Меленки [124]
Писатели и поэты [193]
Промышленность [184]
Учебные заведения [176]
Владимирская губерния [47]
Революция 1917 [50]
Новгород [4]
Лимурия [1]
Сельское хозяйство [79]
Медицина [66]
Муромские поэты [6]
художники [73]
Лесное хозяйство [17]
Владимирская энциклопедия [2405]
архитекторы [30]
краеведение [74]
Отечественная война [277]
архив [8]
обряды [21]
История Земли [14]
Тюрьма [26]
Жертвы политических репрессий [38]
Воины-интернационалисты [14]
спорт [38]
Оргтруд [176]
Боголюбово [22]

Статистика

 Каталог статей 
Главная » Статьи » История » Писатели и поэты

Челищев Фёдор Алексеевич, поэт

Челищев Фёдор Алексеевич

Фёдор Алексеевич, старший сын Алексея Михайловича и Ольги Алексеевны, рождённой Хомяковой, родился 8 февраля 1879 г.
Алексей Михайлович Челищев (1847 - 1889) числился по министерству государственных имуществ. Он был богатым помещиком и хорошим хозяином, имел земли в Тульской и Тамбовской губерниях. Ольга Алексеевна (1848 - 1922), была младшей дочерью Алексея Степановича Хомякова (1804 - 1860) - известного русского религиозного философа, публициста, поэта, одного из основоположников славянофильства как направления русской общественной мысли.


Алексей Степанович Хомяков

Фамилии Хомяковых и Челищевых пересекаются трижды. Младший брат Алексея Михайловича, Сергей Михайлович Челищев, был женат на сестре А.С. Хомякова - Ольге Степановне. А их отец, Михаил Николаевич Челищев (1815 - 1883), тайный советник, гофмейстер императорского двора был женат на Екатерине Алексеевне Хомяковой. Всё это говорит о том, что между этими двумя родами были достаточно тесные отношения. И Хомяковы, и Челищевы - два старинных дворянских рода, внесённые в VI часть родословной книги дворянских родов Тульской губернии. Их имения располагались по соседству и, очевидно, между ними существовали не только родственные связи, но и близость взглядов и убеждений.
Среди Челищевых есть ещё одно имя, вошедшее в энциклопедические справочники. Это русский просветитель, путешественник Петр Иванович Челищев (1745 - 1811). Окончив Пажеский корпус, он учился в Лейпцигском университете в Германии вместе с А.Н. Радищевым. После возвращения в Россию он был заподозрен Екатериной II в авторстве книги «Путешествие из Петербурга в Москву», но к следствию, очевидно, не привлекался. В 1791 году он совершил поездку по северу России. Дневник этого путешествия, содержащий интересный исторический и этнографический материал, был издан в Санкт-Петербурге в 1886 году.
О другой представительнице рода Челищевых написана книга, имеются многочисленные публикации, её имя прочно вошло в историю театра. Это актриса и педагог Бренко Анна Алексеевна (1849 - 1934), родившаяся во Владимире. Её настоящая фамилия - Челищева (Бренко - сценический псевдоним, взятый в память об одном из дальних предков). Её отец, Алексей Николаевич, владел имениями в Суздальском и Ковровском уездах. Имел чин коллежского советника. Служил писцом во Владимирском дворянском собрании, затем исправником в г. Суздале. Анна Алексеевна известна как организатор первого частного общедоступного театра в Москве, открытого после долгих её хлопот. Это был «Драматический театр А.А. Бренко», больше известный как Пушкинский, поскольку находился недалеко от памятника А.С. Пушкину на Тверском бульваре. На его сцене играли выдающиеся русские актёры. По словам писателя Владимира Гиляровского, создав частный театр, она тем самым отменила «театральное крепостное право», разрушив монополию на организацию театров, принадлежавшую до этого государству. Уже в советское время ей было присвоено звание заслуженной артистки Республики.


Герб дворянского рода Челищевых

Род Челищевых ведёт своё происхождение от Вильгельма (в православии Леонтия) Люнебургского (правнука Оттона IV, курфюрста Люнебургского, германского короля с 1198 г., императора Священной Римской империи с 1209 г.), прибывшего в 1237 г. в Литву, а затем ко двору князя Александра Невского. Потомок Леонтия, Михаил Андреевич, имел прозвание Бренко, был ближним боярином великого князя Дмитрия Донского и погиб на Куликовом поле. Сыном Михаила Андреевича был Фёдор Михайлович по прозванию Чело. Его потомки Челищевы служили стольниками, воеводами, имели видные военные и гражданские чины. За государственную службу награждались поместьями.
Род Челищевых связан и с Владимирской губернией. Он записан в VI часть родословной книги дворянских родов ряда губерний России, в том числе и Владимирской губернии.


Челищевы Фёдор и Анна (Анна Алексеевна Бренко — русская и советская актриса, режиссёр, драматург, театральный деятель, антрепренёр, заслуженная артистка Республики (1924))

Федор Алексеевич родился в Москве, но детство и юность его прошли в отцовском имении Федяшево (ныне Ясногорский район Тульской области). В 1889 году его отец, Алексей Михайлович скоропостижно скончался от разрыва сердца. Окончив гимназию, Федор поступил в Московский университет. Федор Челищев получил историко-филологическое образование в Московском университете, но от диплома отказался в знак протеста против запрещения студенческих выступлений.
После окончание университета Челищев работал в земстве, занимался открытием сельских школ. Много путешествовал, изучал иностранные языки и всю жизнь писал стихи.

Во время Первой мировой войны Федор Алексеевич был санитаром на фронте. В 1918 году вернулся в свое имение Федяшево, которое к тому времени уже было разорено, как и многие дворянские усадьбы в России. Ольга Алексеевна Челищева вместе с сыном Федором и дочерью Анной вынуждена была переселиться в село Богучарово, родовое имение Хомяковых, бывшее во владении её брата Дмитрия. В 1919 г. имение Федяшево было национализировано и в 1920-е годы в нём был открыт детский приют для беспризорников.
Началась скитальческая жизнь человека, в котором новая власть видела врага. В то время удалось поставить на государственную охрану в качестве музея имение А.С. Хомякова в с. Богучарове, и Ф.А. Челищев стал его хранителем. Некоторое время музеем заведовала его сестра Мария. От мирян Тульской губернии он был послан на Поместный Собор Русской Православной церкви в Москве, который, как известно, восстановил в России патриаршество и избрал Патриарха Тихона. В это время полным ходом шло закрытие церквей и конфискация церковной утвари. При изъятии церковных ценностей в Богучарове Ф.А. Челищев предложил вместо них внести фамильное серебро, но это не помогло. Чекисты увезли в Тулу и церковную утварь, и фамильные ценности. Вскоре музей был закрыт, а Ф.А. Челищев арестован.


Фёдор Алексеевич Челищев (Сергиев Посад, 1924 год)

Вернувшись через год, Федор Алексеевич вместе с матерью переехал в Сергиев Посад.

Со своей будущей женой Ольгой Александровной он был знаком ещё в Сергиевом Посаде. Её девичья фамилия была Грёссер и происходила она из курляндских дворян, приехавших в Россию при императрице Анне Иоанновне. Все мужчины в этой семье были военными. Дед Ольги Александровны - Петр Аполлонович Грёссер (1833 - 1892) - генерал-лейтенант, участник русско-турецкой войны 1877 - 1878 гг., занимал важные государственные посты. Он был губернатором в ряде губерний России, а с 1882 года - градоначальником Санкт-Петербурга. Её отец, Александр Петрович, был первым в семье мужчиной, отказавшимся от военной карьеры. Уйдя в отставку, он, вместе с женой Надеждой Сергеевной, урождённой Чичериной, жил в имении Ольгина Мыза Юрьевского уезда Владимирской губернии.
Имение Ольгина Мыза было получено прадедом Ольги Александровны по материнской линии полковником Павлом Петровичем Чичериным в приданое при его женитьбе на Ольге Павловне Голицыной, внучке генерал-фельдмаршала графа П.А. Румянцева. Очевидно, с её именем и связано название усадьбы. Следующим владельцем её был их сын Сергей Павлович Чичерин, также посвятивший себя военной карьере. Затем имение перешло к его дочери Надежде Сергеевне и ее мужу Александру Петровичу Грёссеру. Усадьба, располагавшаяся на искусственном насыпном холме, вдающемся в озеро, находилась недалеко от с. Симы, близ ныне не существующей д. Петрятково.
Здесь в 1897 году родилась их дочь Ольга Александровна, здесь прошли её детские годы. А.П. Грёссер был образованным человеком передовых взглядов. Занимался общественной деятельностью, был в 1906 г. одним из учредителей и руководителей Владимирского комитета партии «народной свободы» (кадетов), которая пользовалась большим влиянием в губернии. Ольга Александровна воспитывалась в Англии, окончила гимназию и курсы иностранных языков в Москве, на основе которых возник позднее институт иностранных языков им. М. Тореза. Преподавала в гимназии французский язык. В годы Гражданской войны оказалась на Кавказе с Белой армией, окончила курсы медицинских сестёр. Вернувшись в Москву, была арестована при разгроме Зосимовой пустыни в Александровском уезде Владимирской губернии.
После 1917 г. имение было разрушено: дом сгорел, остатки кирпичных стен и хозяйственные постройки растащили местные крестьяне, сад и парк вырублены.

Здесь в 1925 году Федор Алексеевич был арестован во второй раз. Провёл полгода в Бутырской тюрьме, затем пять лет находился в ссылке в Зырянском крае. Но даже после этого, в различных анкетах и документах он писал о своём происхождении - «из дворян», что свидетельствует о его личном мужестве, стремлении остаться самим собой даже в самых тяжёлых жизненных обстоятельствах.
Пять лет провел в ссылке, после возвращения из которой он мог поселиться только за 101-м километром. Так он оказался во Владимире, где женился на дочери известного в губернии общественного деятеля Александра Грёссера — Ольге.
Несмотря на большую разницу в возрасте, их объединяло многое - это были люди, получившие прекрасное воспитание и образование, глубоко религиозные и чуждые советскому образу жизни.
Как пишет их сын Николай Федорович Челищев, «оба оказались во Владимире под надзором органов. Раз в две недели нужно было лично отмечаться в милиции. Приходилось отбиваться от настойчивых попыток чекистов склонить поднадзорных к доносительству, создававшихся заманиванием и запугиванием. Каждая поездка в Москву или Загорск была связана с риском ареста и нового срока. Это были два одиноких, затравленных человека, лишившихся места в жизни, оказавшихся во враждебном окружении. Позже появились друзья – Пазухины. Я их помню по военным годам во Владимире».
Жизнь Челищевых стала «настоящей внутренней эмиграцией (эмигрировать за границу было уже невозможно). За отказ от соучастия в преступлениях режима приходилось платить дорогой ценой нищеты и бесправия. Но на этом продержалась и, в какой-то степени нравственно сохранилась та часть дворянской интеллигенции, которая осталась в России и пережила годы красного террора». И действительно - скудное существование, переезды, жизнь по чужим углам стала уделом семьи.
Вскоре Челищевы перебрались в Муром, где в 1933 году родился их единственный сын Николай. После Мурома было небольшое село Норское под Ярославлем. Здесь, по воспоминаниям сына, Ф.А. смог устроиться на работу библиотекарем в с. Затон, а мать работала медсестрой при ткацкой фабрике.
В 1939 году семья решилась, наконец, перебраться в Москву. Остановились у Бобринских, в семье сестры Ф.А. Челищева Марии Алексеевны. К тому времени многие из их уцелевших родственников прошли лагеря и ссылки, некоторые оказались в эмиграции. Но в Москве Челищевым обосноваться не удалось и они переехали в Подмосковье, в Мытищи. Здесь они сняли комнату. Фёдор Алексеевич получил временную работу в Институте истории, философии и литературы (ИФЛИ), а Ольга Александровна стала работать медсестрой.
С началом Великой Отечественной войны Челищевы эвакуировались во Владимир. Жили сначала в Добром селе, а затем перебрались на окраину города. Здесь им пришлось пережить все трудности военного времени. Ольга Александровна работала в две смены в психбольнице, Федор Алексеевич старался раздобыть дрова, которые было очень трудно достать. Чтобы получить дополнительный паёк и накормить пухнувшего от голода сына, Ольга Александровна сдавала кровь.
В первую военную зиму семью постигло тяжелое горе – Федор Алексеевич умер. Не выдержало сердце. Похоронен на Князь-Владимирском кладбище.
Вот как пишет об этом его Николай Федорович Челищев: «Ночью отец умер от сердечного приступа. Был январь 1942-го. Отца похоронили на кладбище под стенами печально известной Владимирской тюрьмы. Десять лет назад здесь кончался город, именно здесь мои родители, сидя на кладбищенской ограде, решили пожениться. <...> Весной я посадил на могиле отца клён, принесённый из леса. Мои военные годы во Владимире прошли в беспризорной среде обитателей бараков с матом, курением, драками, мелким воровством... Но остались в памяти и походы в лес за черникой, и ночная рыбалка в Клязьме, и помидорная грядка под окном... Когда я с женой и дочерью приехал во Владимир много лет спустя, всё кладбище заросло клёнами. Могилы отца не было».
Возможно во время этого визита во Владимир Николай Федорович и установил сохранившийся поныне памятник — красноватого цвета камень-валун с надписью: «Здесь похоронен в 1941 году внук русского богослова, поэта А.С. Хомякова Фёдор Алексеевич Челищев – родился в 1879 году».

Фёдор Алексеевич писал стихи в течение всей жизни – в родном имении Федяшеве, затем – в Муроме, Владимире, в Бутырской тюрьме и ссылке… Ранние его стихотворения созданы под влиянием русской и западноевропейской романтической поэзии. В более поздних стихах, конечно, не могли не найти отражения воспоминания о счастливом прошлом, о потерях близких и родных людей. В этих стихах, как пишет его сын, «нет ожесточённости, нет озлобленности – только укор и горечь осуждения», но, конечно, «рана от разгрома Федяшева, гибели близких людей, крушения надежд никогда не заживала». В стихах Федора Челищева почти нет примет времени, но есть духовное его осмысление.
Стихи Федора Алексеевича сохранил и впервые опубликовал его сын — в книге воспоминаний о семье.

Источники:
- «Призыв» 29.09.2010 г.
- В.Г. Толкунова. Судьба русского дворянина. Краеведческий альманах «Старая Столица», выпуск 2

***

Мягкой солнечной дымкой долина одета.
Вся пропитана солнцем, прозрачная роща стоит.
Осень, вечер горячего дня, хлопотливого лета
Человека к жилищу, к семейству, к раздумью манит.
Осень 1904 год. Федяшево.

* * *
Что за веселый уголок!
Над прудом вечно холодок;
И мельница хлопочет,
Стучит, гремит, грохочет.

А солнце знойное горит,
В воде играет и манит
Меж ветками густыми
Звездами золотыми.
1908 год. Щукино.

ЗАДУМЧИВОСТЬ
Уж гости осени, крикливые дрозды,
Слетаются в наш сад шумящими стадами,
А клены за прудом над зеркалом воды
Еще красуются последними листами.

С утра — туман и тишина, и целый день капель
Под липами в саду и с крыши возле дома.
Вдруг — солнце. Вырвавшись в лазоревую щель,
Оно нам шлет привет улыбкою знакомой,
С ленивой ласкою лучами шевельнет
И по всему в ответ улыбка промелькнет.

Но лишь на миг один…. Туманы поднялись,
И к небу в вышину объятья простирая,
Там чьи-то образы качнулись и слились
Опять, на миг родясь и в тот же миг растая.

И полусвет царит до вечера …. Но вот —
Задумчив и лучист, уж он в окно глядится,
Неслышной поступью по комнатам пройдет,
И вдруг их тишина, ожив, зашевелится,
Виденьями полна мерцает и дрожит
И с дремлющей душой чуть внятно говорит.
1908 год. Федяшево.

В ДОЖДЛИВЫЙ ДЕНЬ
Сегодня летний дождь так ровно, не спеша
Перебирает листья с легким шумом;
И после знойных дней, прохладою дыша,
Желанный серый день не кажется угрюмым,

Но тишиной его овеяна душа,
Вся отдалась неспешным тихим думам.
Минута уж не властвует над ней,
И жизнь видна и глубже и полней.

Как жадно корень пьет живую влагу!
Как жадно в темных недрах пьет зерно!
И пьет ручей, разлившись по оврагу,
И свежесть пьет открытое окно.

И тихих душ медлительному шагу
Последуя, встает давным-давно,
Казалось, забытое снова,
Так вдруг свежо, так нежно, так сурово.
1909 год. Федяшево.

* * *
Ты помнишь дни грозы и непогоды,
Когда дышали гневом небеса,
И лишь на миг покоя и свободы
Сияла нам приветная краса?

Но в этот миг как полно и спокойно
Дышала грудь! Как верилось легко!
Как пелось упоительно и стройно!
И как парили думы широко.

В твоих глазах сиял привет лучистый,
Моей души прекрасная звезда.
И было в ней безоблачно и чисто,
Как в небе час вечерний…. И когда

Теперь опять ревет и свищет буря,
И ночь, и смерть глядит в мои глаза,
Храню я в сердце тайный мир лазури,
Куда не знает доступа гроза.

Я духом бодр. Пускай грохочут волны.
Ключом живым в груди отвага бьет.
И знаю я — того, чем сердце полно
Ни буря, ни пучина не возьмет.

28 августа 1909 года. Федяшево

НА ЗАРЕ
Если утро светло
И в росинках трава на поляне,
И вода, как стекло,
Еще нежится берег в тумане….
Не грусти ты о ней!

Ты пройди по лугам,
Перекинув ружье через плечи.
В этот час по кустам
Кто-то шепчет веселые речи….
Ты не думай о ней!

Точно птичка она
Пробуждается с песней счастливой.
Чу! Плеснула волна,
Встрепенулись у берега ивы.
Это вздох от полей….

Там внизу, у бахчи,
Где так пышен подсолнух росистый,
Где копаясь, грачи
Ходят важно по грядке пушистой,
Было б весело ей….

Старый дед уже здесь
И ворчит себе под нос сурово,
В своих хлопотах весь.
Ты скажи ему: «Дедко, здорово!»
Улыбнулся старик….

И как весело вдруг!
Отчего вся душа встрепенулась?
Все как прежде вокруг….
Не она ль уж тебе улыбнулась,
Отвечая улыбке твоей,
Из росистых ветвей?
10 июля 1910 года. По дороге из Павловки.

ПРИЗЫВ
На закате солнечном,
На восходе месячном
Приходи ко мне!
Отец уйдет,
А мать уснет.
А мы с тобой — вдвоем
До утра, до последних петухов,
Вдвоем с тобой,
Миленький мой!
Нас здесь не услышит никто.
Ночь и видна,
Да холодна,
Как спрячется месяц за лес,
Потянет туман от реки.
Но моя грудь горяча.
Ты к ней прильни,
На ней усни!
Я буду покоить твой сон.
Не шелохнусь,
Не ворохнусь.
Буду слушать, как ты дышишь во сне.
Ты, как придешь,
У меня под окном
Лишь свистни тихонько, — вот так….
Никто не услышит,
— Услышу я.
Знаю милого посвист.
Прощай! Прощай!
Приходи!
16 июля 1911 года. Федяшево.

* * *
Мгновенье! Мгновенье!
Порыв умиленья,
Восторг вдохновенья
В тебе!
В тебе, о мгновенье!

Довольно томилась,
Довольно коснела
В порыве несмелом
Душа!
В ней радость, в ней сила,
В ней скорбь накопилась….

Разбей же оковы,
Сорви же покровы!
Приди!
Приди, о мгновенье!
1912 год, Федяшево.

* * *
Как радостно нам было бы с волхвами,
За дивною, таинственной звездой
Идти во след песчаными степями
С открытою к великому душой!

И счастливы мы были бы как дети
Зажечь звезду, ходить из дома в дом,
Где люди спят и где в смиренной клети
Смиренная скотина за плетнем.

Других людей разбудим мы приветом,
Чтоб теплилась огнями ночи мгла,
Чтоб детской песне вторила ответом
Небесных сил могучая хвала.
Святки, 1913 год. Федяшево.

* * *
Я гнилушек наберу для света
И огня не буду зажигать.
В них мерцанье золотого лета
Долго, долго будет догорать.

И порой безвременья унылой,
В долгие ненастливые дни
Как привет мне из отчизны милой
Будут эти робкие огни.
Осень 1918 года. Федяшево.

* * *
Безумна мысль, приставить к правде Божьей
Антихристов почетный караул.
Одеть ее, как куклу пестрой ложью,
Вокруг создать молитв фальшивый гул.

Не приковать к чугунному подножью
Жилицу света. Ряд грозящих дул
И в наши дни, как и во время оно,
Блюдет вотще пустой могилы лоно.
1920 год. Москва.

* * *
Нет! Грусти я не всколыхну.
Пройду с закрытыми глазами.
Но верю я, омытую слезами,
Как теплыми весенними дождями,
Ты возродишь мою весну.

Ты, Господи…! Фиалками утканный
И золотом весенних ноготков
Поднялся в рост мой луг благоуханный,
И снова воздух полон голосов.

И в жилах кровь бурлит,
И сердце бурно бьется
Восторгом юности, пока не перельется,
Как чаши полной влаги через край….
Сентябрь. 1923 год. Севастеевка.

КОЛЫБЕЛЬНАЯ
Что же и делать-то стать, как не спать
Узнику? — Спи же, друг милый!
Тесной, как в сотах, клетки своей
Не зови ты могилой.

В эту клетку вместилась душа,
Крылья пока не окрепли.
Вырастут крылья, темница тогда
Не вифлиемский вертеп ли?

Узами связана только что плоть.
Духа решеткой не свяжешь.
В синее небо заоблачный путь
Неба жильцу не закажешь.

Ласково синее небо глядит.
Птицы в нем вольно витают.
Вон одна белая к солнцу летит,
В знойных лучах его тает.

Робкой надеждой стесняется грудь,
Сердце невидимым бьется.
Верь, не смущайся: надсолнечный путь
Некогда нам распахнется.
Февраль 1925 года. Бутырская тюрьма.

* * *
Вот оно, когда молиться,
И когда мечтать!
Когда чудная струится
Утра благодать.

И весна в твое окошко
Непорочных снов
Бросит полное лукошко
Девственных цветов.

Как они, так сердце верит
Солнцу и весне.
И одним мгновеньем мерит
Вечность на земле.

Так спеши ж, покуда длится
Утра благодать.
Сердцу вволю дай излиться,
Верить и страдать.

Это чистое мгновенье
Жадной грудью пей.
В нем и радость и забвенье
В звук единый слей.
Март 1925 года. Бутырская тюрьма.

ПЕРЕВАЛ
Да, труден был последний перевал!
Я много раз коню узду бросал,
Закрыв глаза, чтоб головокруженье
На миг преодолеть, не веря уж себе.
Не раз и конь скользил.
Сейчас еще томленье в груди,
В глазах темно, как вспомню этот миг.
Нас камень спас, нависнувший над бездной:
Не зацепись подковы гвоздь железный,
Не видеть бы мне солнца светлый лик,
Не любоваться бы на облачные дали,
И не стоять на этом перевале
У камня с надписью под сению креста,
Где путь отмечен, пройденный доныне,
И новая поставлена верста.
Ночь под новый 1927 год. Мыс.

ВПЕРЕД!
Стремление — твое название,
О, Новый Год!
Покуда есть в груди дыхание,
Пока горит еще желание,
Вперед, Вперед!

Все шире шаг, все поступь тверже,
Все глубже взор.
И за последних гор хребтами
Раскинулся над блоками
Небес простор.

Зари оттуда пышет пламя,
Прощанье дня.
Там! Там за этими горами,
Там ждут меня.

Лишь тот, кто видел те светила
Над головой,
Лишь тот, кто жизни горячей силу
Впивал душой,

Лишь тот про край тот за горами
Сказать бы мог,
И знает путь над облаками
Туда безвестными тропами
Один лишь Бог.

Но я иду. Крепит надежда
Мой каждый шаг.
Не тяжела моя одежда
И на плечах.

В котомке лишь немного хлеба,
Припал к ручью,
Довольно на мою потребу….
И я иду, вверяя небу
Судьбу мою.
На новый 1928 год. Мыс.

НА СОН ГРЯДУЩЕМУ
Да! Вот также я буду лежать и в могиле,
И в ногах будет крест у меня,
Безответен призыву весеннего утра,
Безучастен для летнего дня.

О, прекрасно, прекрасно весеннее утро!
И ликует божественный день…!
Но есть край, где родится весеннее утро,
Где, как ключ, пробивается день.

И тот край нам родной…. Было время оттуда,
Осеняя мою колыбель,
Светлый брат приходил, и склонясь надо мною
Дивно-легкую брал он свирель.

И тогда раздавались чудесные звуки.
Они были, как вздох, как лучи,
И прохладны, как росы небесного утра,
И как солнечный свет горячи.

Мать! Скажи, не таись: — Ты ведь знаешь те звуки
И небесного брата черты?
Ты ему улыбалась, я помню и после разлуки
И в глазах твоих те же мечты.

В милых лицах улыбка его повторялась,
От того был так ласков их взор.
Не о нем ли и старая липа шепталась
В хороводе кудрявых сестер.

Слух о нем долетал и до птичек: болтали
Щебетуньи-касатки о нем.
И о нем же мне старые галки кричали,
Суетясь у меня под окном.

И когда уходил он, прощальные слезы
Проливал до утра соловей.
Но надейся, он пел, но люби и надейся —
Повторял он мне в песне своей.

С тех пор целая жизнь пронеслась, и не мало
Принесла и затиший и гроз,
И обманчивой негой лениво ласкала,
И дарила наитие слез.

И те слезы, одни они живы поныне,
И кипит ими сердце, кипит.
И как чистый источник в безводной пустыне
Их небесную влагу хранит.

И тот светлый мой брат, огрубевшему оку
О, давно, уж давно он не зрим!
Но в час слезный мне чудится, он недалеко,
Над плечом он склонился моим.
1928 год. Мыс.

ПЕСНЯ СМЕРТИ
Смерть! Ты разрушительница
Всех земных оков.
Смерть! Ты утешительница,
Щит мой и покров

От вертушки пошлости,
От хозяйки лжи….
В царстве невозможности
— Там твои межи.

Мир безумный гонится
По пятам за мной!
В прах падет и склонится
Он перед тобой.

Припаду с молитвою
Я к твоим ногам:
Сломленного битвою
Ты не сдашь врагам.

Но врата отворятся
Сами предо мной,
И вся жизнь растворится
Тихою мольбой.

И смирясь, приду и я,
Как отцы, к тебе
В тихом — «Алилуия»,
В радостной мольбе….
1930 год. Владимир.

* * *
Довольно глупая, беззубая улыбка
Растаявший зевок….
Спроси себя, подумай: не ошибка
Был выбор твой, дружок…?

Не одолел еще я чар дремотной силы:
— И муть, и в слухе звон.
Но ты со мною, здесь?! Скажи, так сном могилы
Еще мой не был сон?!

И милых лиц семьи, и дни былые — были?!
Их знал я не во сне?!
И не обманут я, что отзвук этой были
Еще дрожит во мне?!

И робкий этот луч в окне — уже ли утро?
И кто ж перед окном?
Ты ль это?! И рассвет, как отблеск перламутра,
На облике твоем!

Во взоре нежная забота и тревога:
Как малое дитя блюдет!
«Он дышит, жив, родной?!»…. И вымолит у Бога,
И смерть не подойдет.
1930 год. Владимир.

ОЛЕ
Я хотел бы помолиться,
В церковь старую придти.
Старой жизни поклониться,
Детский путь мой обрести.

Возродится ль в ней с тобою
Детства чистая волна,
Или жизнь моей тропою
Нас ведет и даль темна.

Но надежда в темной дали
Теплит неугасный свет,
И не смолкшие печали
И зовут, и шлют ответ.

Так войдем же помолиться
Под приютный старый свод.
Отзвук здесь еще таится
Свет пролившийся живет.

И в курении кадильном,
И в служении простом
Веет Весть не о могильном,
Но о вечном и живом.

Здесь на ветхие ступени
Сложим мы убогий груз
Всех житейских попеченей,
Тяжесть наших пыльных уз.

Мир сегодняшним встревожен.
Пусть берет свою он дань,
Но предел ему положен,
Не прейдет он эту грань.

И под старым этим сводом
Вечной юности привет:
Ни утратам уж, ни годам
Здесь над нами власти нет.

Здесь объемлет нас с тобою
Наша вечная семья.
Так войдем рука с рукою.
Ты под белою фатою
Вновь невеста здесь моя.
1931 год. Владимир.

ЭРОС
Когда святое вожделенье
Ударит тучей грозовой,
И две души в одном мгновенье
Сольются в молнии одной,

В непостижимом озаренье,
Прозрев на миг от слепоты,
И в смерти отгадав рожденье,
«Я» вновь себя находит в «Ты».

Но необъятное виденье
Не рвись о, смертный, удержать!
Оно лишь молния, мгновенье,
И тьма смыкается опять.

И дней привычные явленья,
Как пепла серые слои,
Уже кладут покров забвенья
На грезы вещие твои.
1932 год. Владимир.

* * *
Разметалися кудри печальных берез
И лохмотья разорванных туч,
И прощается в каплях отплаканных слез
Уходящего вечера луч.

И в проснувшемся сердце и горечь и лед,
Точно близок свидания час,
Точно кто-то желанный, нежданный придет
И повязку отнимет от глаз….

Прочь, гнилые заборы! Вот старый фасад
И на сводах тяжелых крыльцо.
Из-за дома знакомые липы глядят
И прохладой пахнуло в лицо.

Горы белой сирени и море росы.
Так душисты березы кругом,
Как невесты в расцвете весенней красы,
И так тих притаившийся дом!

И так замерло все. Прожужжал бы хоть жук!
Хоть бы щелкнул в кусте соловей!
Хоть бы где захрустел подломившихся сук
Иль песок под ногою моей!

Но ни звука…. И сам я недвижим стою,
Сердце ждет, замирая в груди.
Я был долго в чужом и далеком краю,
Вот я здесь! Миг желанный, приди!

Кто-то выбежит первый? Кто весть разнесет?
Кто разгонит мучительный сон?
Но я сам, как прикован…. Никто не идет.
И уж гаснет зари небосклон….

Оглянулся — гнилые заборы кругом,
В небе клочья разорванных туч,
Две плакучих березы…. И в сердце немом
Угасает мгновения луч.
1932 год. Владимир.

* * *
Износила ее ты, износила —
Эту милую нам земную одежду!
И с ней вместе снесли мы в могилу
И твою последнюю земную надежду:
На заслуженно ясную старость
С другом-сыном в молитве и беседе….
Нет! Не твоя — там лежит моя надежда
Под березами, где кресты-соседи.
Для меня ты теплила лампаду,
Но час настал, масло догорело.
Тебя зовут…. Ты лампадку загасила,
Как перед сном всякий вечер, и тихо вышла,
Никем не видима;
Но на пороге
Ты оглянулась и всех крестом ознаменала,
Всех нас — оставшихся и еще не пришедших.
И в комнатке твоей темно и тихо….
И я стою один с глухою думой….
Ты, видишь ли меня?
Ты близко ль?
Иль отныне
Твоим очам уже не нужно видеть
Земную нашу немощь?!
Февраля 1933 года. Муром.

* * *
Эх, барыши, барыши!
Замотали людей барыши,
В ров погибельный загнали их барыши.
А мой барыш — Воля! Я ей служу,
О ней тужу,
За нее голову сложу.
Потому что нет места для
Воли на земле.
Но волен я жил и живу
И вольно свою долю приму
От вас, мои сестры и братья,
Зрячий в семье слепой
Кротов юдоли земной,
Рабов своим рабством гордых.
Вам в шутку слова мои,
Так послушайте вы хоть в шутку!
Всех вас к себе я зову,
Тот, кому негде склонить главу,
Я — бездомный, вас всех домовитых,
Сбирающий крохи у вас,
Всех на пир вас зову сейчас,
Одетых и сытых.
И приедете вы — знаю я,
Потому что не прийти вам нельзя,
Хотя бы в час тот закатный,
Когда поблекнет земля,
И раздастся клич журавля,
Летящего в путь невозвратный.
Когда шумный ваш день отшумит,
И сердце мороз леденит
В иглах колючей пыли….
Вы придете искать,
Но найдете ли вы
Над тем холмик увядшей травы,
Кого с усмешкой вы в землю сложили?!
Ноябрь 1933 года. Муром.

ТЕНИ
Видит Дудик при огне
Пляшут тени на стене.
Вот одна большая тень,
Это — северный олень.
У рогов пять концов,
Сзади — сотня молодцов.
Сто собак впопыхах,
Все бегут — вот так, вот так!
А вот это зайка наш,
Сто рублей за зайку дашь.
Он совсем, совсем живой,
Хоть он зайка теневой.
Как ушами он прядет,
Как он мордочкой ведет!
Вот он мордочку поднял
И куда-то вдруг пропал,
Видно в лес убежал….
Вот и папа наш идет,
На спине козу несет.
Сам он длинный словно шест,
Голова, как медный пест.
Дудик, только увидал,
Папу сразу он узнал,
И запел, залопотал.
Все сказать он хочет вдруг,
Только папе не досуг.
Этот папа на тени
Как не слышит болтовни,
Зашагал, зашагал
И за печкою пропал….
Вот и гостья к нам идет,
От лампадки тень плывет.
Это, видно, сон-дрема
К Дудику идет сама,
А за нею Мурик-кот
С лапой бархатной идет.
«Мур-мур» да «Жур-жур»,
«Жур-жур», журавель,
Собери своих детей.
И пошла у них игра:
Журавлева детвора
Так и пляшет в уголку,
Петушок: «Куку-реку»,
Встрепенулся под столом,
Вскинул ярким гребешком;
Цыпки, зайчики и мышки,
С ними шарики и книжки,
И стаканчик с ложкой тут,
Все-то Дудика зовут.
Кто смеется, кто молчит,
Но секрет не говорит.
А уж есть у них секрет!
Как же Дуде утерпеть,
К ним сейчас не полететь,
Самому не посмотреть!
Вот он из кроватки прыг,
Вверх взвился в единый миг.
Папа с мамой смотрят снизу,
А он выше все к карнизу,
Да по комнате кругом.
Ну, какое диво в том?
Все за Дудиком бегут
И смеются, а наш плут
Никому не поддается,
А все выше, выше вьется.
И далеко ж он летал,
Ну, и много ж повидал!
Сам нам утром рассказал:
«Гули-гули, агу-гу»,
Все сказать, мол, не могу.
Февраль 1934 года. Муром.

* * *
Завершила свой крут семерица веков
И зияет последний — восьмой….
И уж взор не находит нигде берегов,
И в могилах непрочен покой.

Круг земной исходил и изведал теперь,
Вынуждая у твари ответ,
Человек, он стучится в последнюю дверь,
От которой возврата уж нет.

И извечные тайны одну за другой
Выдает ему смерть…. И подчас
Встретишь в уличной сутолоке пестрой, живой
Пару странных, мучительных глаз.

Человек — как и все, коих встретишь всегда,
Так же он и побрит и одет….
Но глаза эти буднично смотрят туда,
К нам откуда свидетелей нет.

И в толпе, где рассеянный взор твой скользит
По бродящим туда и назад,
Вдруг почувствуешь страшно, что кто-то глядит,
И внезапно ваш встретится взгляд.

Отвернется, досадливо дернув плечом,
И улыбка скривится у рта.
Но тебе не забудется долго потом
Этих страшных двух глаз пустота.
Март 1934 года. Муром.

* * *
«Земля и Воля!», вы сказали
Отцам пророки новых дней.
И те пошли и вам отдали
И землю, да и волю с ней.

А наш завет — «Земля иль Воля!»
Меж двух да будет выбор твой.
Мы волю выбрали…. И волю
Вернули мать-земле сырой.

И ей мы, поклонившись долу,
Сказали: — «Мать сыра земля!
Вот семя мы бросаем в золу,
Ты в пору плод нам дай любя.

О мать, от нас ли, чад послушных,
Ты мнила сердце утаить?
Но мы от взоров равнодушных
Сумеем скорбь твою укрыть.

Пускай же эта тайна злая
В делах житейской суеты
Для них останется немая,
Мы знаем, мать — рабыня ты.

Твоя усталая утроба
Должна рождать и вновь рождать,
И лихву горькую сурово
У скорбной твари вынуждать.

Но мы — твои. Мы в час урочный,
Когда безумен и хмелен,
Лишь бредит в глубине полночной
Неугомонный Вавилон,

К тебе прильнем мы чутким ухом
И слушаем…. И слышит стон.
Неуловим телесным ухом,
Но только сердцу внятен он».

Из глубины к нам вздох доходит,
Подобный тем, когда рождать
Носившей в чреве час приходит,
И слышим мы: — «Я — ваша мать.

Здесь под раздранной багряницей
Сама истерзана лежу.
Лью слезы тяжкою пшеницей,
Растений туком исхожу.

Покорна древнему заклятью
Не властна чрева затворить,
В неволю чад должна рождать я,
И ни единого объятия
Мои не могут сохранить.

И кто ж, не сын ли мне владыкой,
Любимец первенец ты мой,
Надменный властию великой,
Стыдишься ль матери родной?

Не я ль тебя остерегала
В вечерней чуткой тишине,
Я твари голосом взывала,
Увы, ты, гордый, глух ко мне.

Но знай — глагол, меня связавший,
Той властью и тебя связал:
— Да будет мать рабой назвавший
И сам по ней рабом — сказал.

Ты много ль взял, хозяин жадный?
Скажи, то царская ли стать,
Чтоб пир стяжав могиле смрадной,
Ей самому добычей стать?

Но в вашей страннической доле
Вас, дети, не забуду я.
Навеет сон вам в знойном поле
Колосьев мирная семья.

Для вас — все капли сот янтарных,
Для вас весною поутру
В зорях росистых, лучезарных
Я всех певцов своих сберу.

Дам резвость быстрым детским ножкам,
Загаром шею обовью
И под косящимся окошком
Касаток быстрых поселю».

И одинокую могилу,
Когда земного час пробьет,
Залог всего, что сердцу мило,
Барвенок темный обовьет.
1935 год. Норское.

* * *
— Как? Я — могучий крылатый дух,
Могу вместиться в этой скорлупке сухой,
В этой ячейке ничтожной?!
Мне в небе царить,
Мне к солнцу парить!
Мне тесная жизнь невозможна!
— Но слышишь ли, слышишь
Громовый ответ?
— Пустотою ты горд.
Ты ничтожеством жалким надменен!
Оглянись, оглянись!
Эта синяя высь
В беспредельность ушла над тобою.
Что твоих крыльев размах?
Вольный царит в высотах
Ветер широкой волною.
Выше плывут над землей
Легкой перистой семьей
Чистые горние тучи.
Ты — ты не нужен для них,
Перья ли крыльев своих
Дал бы ты тучам?
— Смелой грудью я тучи раздвиг.
Солнце! Солнце! — радостный миг!
Солнце и я — нас лишь двое.
Солнцу гляжу я в упор!
— Нужен ли солнцу твой взор,
Ответь нам, безумный!
Миг один — сокрушительный миг,
И внизу там на камнях
Камня мертвей ты лежишь.
Ты угас! Не угасло ли солнце?
Ответь, если можешь….
Но слышал ли ты про зерно,
Горчичное? — Было оно
Незаметно, невзрачно, ничтожно,
Мудрым и гордым презрено,
Отвергнуто, втоптано в землю.
И вот из земли
Деревом чудным оно поднялось,
Птицам убежищем,
Сенью земле,
Братом небу….
Сам ты не тоже ль зерно?
В землю оно
Утаено,
Чтоб в час свой возникнуть
Новою радостью в мире.
Радостью некогда солнцем
Брошенной в бездны,
Радостью звездной
Дышат лазурные своды,
Светил хороводы
Мчатся там, в безднах над бездной.
Но радость свою
Не знает солнце.
Ты знаешь!
Лето 1936 года. Норское.

ГОРОД
Я видел сон…. И этот странный сон
Мне не забыть никак — он все передо мною.
Мне виделась стальной, холодной полосою
У ног моих река, и за рекою склон
Горы крутой; и множеством церквей
Уставлен он, и древних стен и башен
Зубчатых, белокаменных кремлей;
Но непонятен вид их — дик и страшен.
И нет там ни единого креста,
Чтоб высился, сияя в тихом небе,
Но чья-то исполинская пята,
Ты скажешь, их топтала в диком гневе,
Так смяты, искалечены они.
Вон, навзничь опрокинутый, взгляни,
Один над бездной, к небесам с мольбою
Простерший руки…! Вон, вниз головою,
Как распятый апостол между них…!
И кто же? Кто так обесчестил их?
Кто, тешась необузданной игрою,
Все эти крыши там разворотил,
Как банки от консервов…? И забыл,
Так бросил, не докончив разрушенья
С презрительной небрежностью глумленья?!
И вот былая эта красота
Зияет к небу черными дырами;
И я гляжу — и скорбь меня томит.
Вокруг меня нестройными рядами
Толпа базарная волнуется, кипит;
Снует народ без дела и с делами.
С вопросом я ко всем: про город тот узнать
Хотел бы я. Но что ж — меня понять
В толпе вокруг никто не может.
Там за рекой, где высится мой град,
Глаза их нехотя незрячие скользят,
И мой вопрос докучный их тревожит;
Ответом мне то брань, то смех.
И я опять, оставя всех,
Один туда гляжу, гляжу
И оторваться сил не нахожу,
Прикован, будто, словом тайным….
И звуком вдруг необычайным
Мой слух смятенный поражен.
Что это — звон…?!
Но благовест широкий
Оттуда не плывет над тихою рекой,
Но как из пропасти глубокой,
Из темных недр земли сырой
Суровый, странный звук приходит
Глухой и хриплый, словно стон….
И сердце в этих звуках не находит
Отрады примиренья — в них укор!
Неведомого тяжесть преступленья
Мне давит грудь…. И сам я, словно вор,
Что, сжавшись весь, дрожит, на месте уличенный,
И совестью вперед приговоренный…!
Куда бежать…? Томит и мучит он,
Как из разбитой медной груди
Идущий, этот медный стон…!
О! Если бы его могли услышать люди,
Куда б девалась резвость их…?
Они б в очах людей других
Прочесть бояся осужденье,
Не смели б голову поднять,
И смертной бледности печать
Изобличила б их томленье.
Но стоны те невнятны им,
И каждый, занятый своим,
Кружится, будто в пляске странной;
И площадь всё толпой кишит,
И всё гармоника кричит
Напев свой хриплый и гортанный.
И так же всё и брань и смех….
Но что же вдруг на лицах всех
Сбегает жизненная краска…?
И щелки глаз и зуб оскал,
Кто морщил лоб, кто ртом зевал,
Застыло всё на них, как маска….
И вкруг меня, как карусель,
Как человечая метель,
Несется бешеная пляска….
Всё кружится быстрее, быстрей.
Круг всё тесней, тесней, тесней…!
Я падаю…. Исчезло всё…! Но наяву
Уже не прежней жизнью я живу.
Всё видится над сумрачной рекою
Тот странный город, и глухой суровый
Гудит, гудит и не смолкает звон.
1937 год. Норское.

* * *
Тяжелых двадцать лет обмана и насилья
И душной и глухой тюрьмы…!
Отвыкшему летать, уже не нужны крылья;
И уж не выпрямимся мы.

И к Богу хилые, без слез, без упованья
Мы шлем бескрылые мольбы.
И уж в душе нет сил хотя бы для роптанья
На горечь тягостной судьбы.

А день идет — Твой день! Земля дрожит под нами,
И грозным трубам внемлем мы,
И уж слабее стиснуты замками
Засовы тяжкие тюрьмы.

На этот блудный мир, мир злобы, мир измены
Идет, идет Твои грозный суд….
Быть может, миг еще — и рухнут эти стены,
И нас собою погребут.

А мы?! Мы холодны, как самая темница,
Мы камня этого мертвей.
И если сила есть у нас еще молиться,
То лишь — да будет все скорей….

Но что если не так…? От века утаенный,
Совет Твой — нам неведом он…!
Но — распахнется дверь, и солнцем ослепленный,
Услышишь: — «Лазарь, выйди вон…!»

С чем выйдем мы тогда…? Дыханием гробницы
Дохнем ли мы на Божий мир?
Дерзнем ли, мертвецы, войти в живых светлицы,
Скопцы — возлечь на брачный пир?

Но суд Твой милостив, о Боже! Да не будет!
Живя, нас духом окрыли,
Творить Твои дела, да жизнь нам жизнью будет!
Иль нас огнем испепели!
Окончательный вариант: 21-28 октября 1937 года. Норское.

* * *
Цветов и пчел веселый рай,
Рабочий гуд в траве.
И чистый лучезарный май
В небесной синеве.

Но не вверяйся им душой.
Уж зреет тот обвал,
Что погребет твой рай земной
Под грудой серых скал.

Пройди! Но дрогнувшей душой,
Промолвив им, прости,
Черпни их радости с собой
В путь долгий унести.
1938 года. Норское.

* * *
Я сегодня веселюсь,
Щебечу привольно,
Завтра где-нибудь свалюсь
И скажу — «Довольно» …!

И зачем пугать меня
Вашим страшным словом?
Мне гулять хватает дня
К ночи быть готовым.

Темной комнаты пустой
Мне давно не жутко:
Нет в ней тайны никакой,
В этом вся и шутка.

Любе отзовись своей,
Голубь сизокрылый,
Но как птички, ты моей
Не ищи могилы.

10 Апреля 1940 года. Мытищи.

* * *
Господь терпел и нам терпеть велел.
О, Русь моя! Тебе ль не знать?
Терпенье
Все перетрет — и Грозного царя,
И крепкие татарские арканы,
И наших дней жестокую беду:
Насильников стальные караваны
И «просветителей» безграмотных орду.

Сентябрь 1941 года. Москва.

АВАТАР
Все что молодо — то старо.
Майский цвет тысячелетий,
Вновь рождений, аватара,
Новолуний, новолетий.

Корень дышит днем вчерашним,
Цвет грядущим днем напитан,
Неизменным и всегдашним
Жизни каждый день испытан.

То — не молодо, не старо,
Где подсечен корень жизни,
И где нет уж аватара
И возврата нет к отчизне.

Бедный цвет под книжным гнетом
Между двух листов засушен,
Чужд о завтра он заботам,
Ко вчера он равнодушен.

Октябрь 1941 года. Москва.

* * *
Разлив бездарности меня гнетет и мучит.
Самодовольства плоского печать
Назойливо на всем за круглый день наскучит,
А взоры вверх не смеем мы поднять,
Как рабских этих тел на горизонте фриза.
Шеренга жалкая под тяжестью карниза.
Октябрь 1941 года. Москва

* * *
Сыр, сыр народ! Как кожи сыромятной
Хороший гуж, что пахнет деготком.
В былые дни вытягивал он знатно
Возы захрясшие из рытвин под бугром.
Какие горы леса и пшеницы,
И золотой казны поднял наш русский гуж.
На верной службе матушке царице,
Родной Земле довольно зимних стуж,
И пыль, и зной, и поты трудовые
Уж он изведал, наш присяжный гуж!
И самое тебя, о матушка Россия,
С тяжелой колымагою твоей
Не раз он вызволял во дни лихие,
Вытягивал на горки на крутые,
Под дружный крик, чтоб брали веселей.
Хозяину служил ты верной службой,
Да и хозяин цену тебе знал,
Назвать мы можем это даже дружбой,
Товарища в тебе он уважал.
Бывало, как помажет и похвалит,
Не как дурак, что в одну кучу валит
И рукавицы и хомут и сапоги,
Забывши с правой, с левой ли ноги.
А твой, бывало, скажет — эка кожа!
Сто лет живет, а все как с нова гожа!
Он был мужик простой, прямого нрава,
Был из таких, о ком ведется слава,
По поговорке, что мужик хоть сер,
Да у него ума-то черт не съел.
Он делал попросту простое дело,
И цену знал себе, да про себя,
По старине, обычай свой любя.
Но нынче время новое приспело.
Тот круглым дураком слывет у нас,
Кто подвигов своих не тычет напоказ
Всему честному миру то и дело.
Гремим мы о себе на целый свет,
Что в целом нам-де свете пары нет.
В такое время неприличен даже
Покажется наш старый русский гуж:
И груб, и прост, и слишком неуклюж.
Его стыдились мы: по коже сыромятной
Пустили мы американский лак!
Блестит ремень так, что смотреть приятно.
Для выставки любой он годен так.
О том, что детям пачкаться негоже,
В стране культурной — это ночь и день
Твердили нам; теперь «испанской кожей»
Вполне культурно пахнет наш ремень!
А верный гуж, забытый в старом хламе,
Валяется, заброшен в сорной яме,
Как старый трут ненужный иль кремень.
А мог бы он сказать: «На черный день
Я моего хозяина не выдам,
Я старый вами выброшенный гуж,
А ты, молодчик, хоть красив ты видом,
На деле покажи, как ты работать дюж!»
И испытанья вот пришла година!
И только все трещит то здесь, то там,
Под лаком пересохла сердцевина
Иль гниль там завелась — не видно нам.
А вот бы отыскать тот старый,
Испытанный, как жила крепкий гуж,
Не страшны б нам тогда ничьи удары,
Тогда бы против нас никто не дюж.
Уж он без переделки, без отказу
Тянул бы, да тянул бы день и ночь,
Не сдал бы, не ослаб бы он ни разу,
Когда коням тянуть уже не в мочь,
И вывез бы родную колымагу,
Как вывозил ее вперед стократ,
И как не вывезет ее со дна оврага
Во веки вечные тот пустозвонный хват.
Октября 1941 года. Москва.

МОСКВА
Мещанка бедная! Красавицей зовут
Тебя льстецы, но ты больна, несчастна,
Веселой быть стараешься напрасно;
И к русской красоте твоей нейдут
Американского обноски маскарада,
Которыми ты льстишь хозяевам своим,
Меж тем, как старые любимые наряды
Забытые лежат под крышкой сундука….
Но не укроется сердечная тоска
От старой дружбы опытного взгляда.
Октябрь 1941 года. Москва.

* * *
Постись, душа! Зарок суровый
Неси, неси на многи дни.
Но ты, мой друг, ее оковы
В своей молитве помяни.

Она, как некогда блудница,
Перед толпой обнажена
И наготы своей стыдится,
Ждет камня первого она.

Но ты, как добрый сын, покровом
Ее заботливо одень.
Ты тихой ласки кротким словом
Приветь ей в грозный, судный день.
Ноябрь 1941 года. Москва.

* * *
Великие, святые,
Небесные огни!
Над снежною пустыней
Царите вы одни.

Над снежною пустыней
В глубокий час ночной
Лишь вы одни храните
Торжественный покой.

Великие, святые…!
Но как вы далеки!
Ни радости земные,
Ни стон земной тоски

Не возмутят безбурной
Небесной глубины,
Где в пропасти лазурной
Навек вы зажжены….

Но если вдруг зажжется
Далекий огонек,
И в ночь дрожа прольется,
То близок, то далек,

Вдруг к сердцу кровь прихлынет
Горячею волной
И вновь уж не остынет,
Согретая мечтой.

Там — люди, жизнь, движенье
И резвый детский смех
А вкруг — оцепененье
И только ночь да снег.

Но уж не одиноко
В пустыне без дорог,
Ты — сердце, если в мире
Есть где-то огонек,

Зажженный человечьей
Заботливой рукой,
Как эти Божьи свечи,
Но только свой, родной.
Ноябрь 1941 года. Доброе село.

От земной коварности
Освети страданием,
Сердце благодарностью,
Совесть покаянием!

И в земли лишениях,
И в небес решениях,
В дивных утешениях
Сам нам воссияй!
Ноябрь 1941 года. Доброе село.

Стихотворение, написанное зимой 1941 года во Владимире незадолго до смерти, не сохранилось. Это была самая трудная военная зима, со жгучими морозами на улице и с замерзающей водой в комнате. Печка вечно не разгоралась, и на растопку шел любой клочок бумаги….
Со слов матери я запомнил только одно четверостишье:
Опять трещат дрова в печурке,
И под иконой теплится лампада.
Сегодня Бог дает нам эти чурки.
Он завтра даст, что завтра будет надо.

С сайта http://zhurnal.lib.ru/e/eelishew_n_f/
Владимирское региональное отделение Союза Писателей России
Марфа Афанасьевна Челищева (прим. 1750 - прим. 1805) – проживала в Вязниках. Принадлежала к старинному роду русского столбового дворянства. Отец потомственный дворянин Афанасий Иванович Челищев.

Категория: Писатели и поэты | Добавил: Николай (06.10.2021)
Просмотров: 586 | Теги: поэзия, Поэт, Владимир | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
avatar

ПОИСК по сайту




Владимирский Край


>

Славянский ВЕДИЗМ

РОЗА МИРА

Вход на сайт

Обратная связь
Имя отправителя *:
E-mail отправителя *:
Web-site:
Тема письма:
Текст сообщения *:
Код безопасности *:



Copyright MyCorp © 2024


ТОП-777: рейтинг сайтов, развивающих Человека Яндекс.Метрика Top.Mail.Ru